Иду над океаном
Шрифт:
Валеев сел в машину и уехал, предложив предварительно развезти по домам всех, кто того пожелает. Но Зимин, а потом Жоглов отказались. Они вдвоем вышли на улицу и пошли по асфальту.
Желтые листья светились на мокрой мостовой, город в этот час был пустынным. Их шаги раздавались гулко. Шли молча. Алексей Иванович вспомнил про рукопись Штокова, которую он оставил у себя в столе, и сердце у него заболело.
Семьдесят лет — это семьдесят лет. Штоков понимал это, поэтому и сел писать свои записки. Алексей Иванович долго не мог простить себе, что не заметил состояния
Штоков умер от старого недуга, который давно сделал его таким медлительным.
В кабинете главного хирурга, где кроме самого Арефьева находился лечащий врач, Алексей Иванович познакомился с заключением патологоанатомов. Он читал его, сидя в массивном кресле, глубоко утонув в его мягких подушках.
— Этого давно следовало ожидать, — сказал Арефьев. — Пятнадцать лет гипертонии да плюс ревмокардит…
Он говорил это для Жоглова. Алексей Иванович кивнул головой. Арефьев говорил разъясняюще и по-профессорски ворчливо.
— Но он очень редко обращался к нам, — сказала женщина — врач Штокова. — Сама не навестишь, не напишешь, чтобы пришел, — не покажется. Я несколько раз находила его с давлением двести двадцать, а он — на ногах. Малейшая эмоция — и вот…
— И… полноте, дорогая, — почему-то с раздражением сказал Арефьев. — Что за жизнь без эмоций. Не бревно же, помилуйте!
Алексей Иванович распрощался с ними. Ему было как-то нехорошо. И вдруг он вспомнил, что этажом ниже лежит Климников. За делами он все забывал его навестить. Да и хотелось Алексею Ивановичу его увидеть. Он искренне жалел всех, кто серьезно заболевал. Сам же и не помнил, когда болел всерьез. На профилактическом осмотре врач его удивился:
— Давление у вас, дорогой Алексей Иванович, почти как у летчика-истребителя.
Климников очень обрадовался приходу Алексея Ивановича. Бледный, исхудалый, измученный, он весь засветился навстречу крепкому, сильному, сбитому до тугости Жоглову. Он с удовольствием оглядывал его горячими больными глазами и улыбался. Но Алексей Иванович не мог смотреть ему в глаза. Он напугался: знал, что Климников болел, но не представлял себе, до чего болезнь может изменить человека. Некоторое время Алексей Иванович не глядел на него, но потом глянул, и что-то внутри у него поплыло — тепло, взволнованно и щемяще.
Солнце светило в палате вовсю. С тех пор как оно взошло утром, через несколько часов после смерти Штокова, так и светило не переставая. На улице это было не особенно заметно. Холодный ветер гнал по синему небу тонкие облака, а в помещении, в палате, где всю стену, обращенную прямо к реке и к горному хребту, занимало окно, было тепло и светло. Солнце нагрело пол, предметы. Было такое впечатление, что здесь свой микроклимат — вечное, застарелое лето. Из окна палаты была видна река во всю свою темно-фиолетовую ширину, дымчатый, не то в мареве, не то в дымке хребет по ту сторону реки.
Алексей Иванович встретился взглядом с глазами Климникова, и ему показалось, что тот молча спрашивает: «Что, плох я? Сколько мне осталось?» Алексей Иванович не мог ему улыбнуться, хотя искренне хотел это сделать. Он пожал истончившуюся горячую руку Климникова и сел напротив
Никогда прежде они особенно не дружили. Дела их были весьма разными и натуры совершенно различными. Климников горячий, прямой, энергичный, готовый в любую минуту спорить, ни разу не повел себя так, чтобы Жоглов отважился на проявление дружбы. Да и моложе Жоглова Климников был лет на семь. А сейчас Климников не скрывал своей радости от прихода Жоглова.
— А я, брат, ничего тебе не принес, — огорченно проговорил Алексей Иванович. — Дело тут не шибко веселое…
Эти последние слова слышал и Арефьев, который в это мгновение появился в дверях.
— Вероятно, плох же я, что вы тут все о смерти говорить боитесь, — усмехнулся Климников. — Я ведь знаю, Жоглов, отчего ты здесь. Но у нас со Штоковым недуги разные.
— Я пойду, — сказал Арефьев. — Я вам не нужен?
— Чайку бы нам, профессор… Прикажите, а?
— Хорошо, я скажу…
Они остались вдвоем.
— Жаль старика, Жоглов, хороший был старик, умный… Умирают человеки — ничего тут уже не попишешь и постановления не вынесешь.
У Климникова был рак легких, говорил он с трудом, задыхаясь, останавливаясь передохнуть. Но с каким-то упрямством он не сокращал свою речь, договаривал слова до последней буквы, словно сам себе что-то хотел доказать.
Кисти рук Климникова, кожа лица, босые ноги в тапочках — несли на себе тень страшной болезни. Но он с нетерпением ждал, когда Жоглов заговорит. И Жоглов, пряча глаза и не разнимая рук, неожиданно для себя стал рассказывать обо всем, что произошло за последнее время. О письме выставкома, о встречах с Валеевым и Зиминым, о собрании на «Морском», о том, какое впечатление на него произвел завод. Рассказывал о своем разговоре со Штоковым вчера, о его смерти сегодня. Даже о том, что говорили только что в кабинете главного хирурга. Он рассказал о своих думах. Словом, Жоглов изложил все. Даже о записках Штокова и о том, что Штоков сказал ему, отдавая эти записки.
Климников слушал и волновался, время от времени потирал ладонью влажные от слабости черные волосы на затылке. Когда он был здоров, он, волнуясь, ходил по кабинету, резко останавливаясь, упруго покачивался на носках, то закладывал руки в карманы, то вынимал их и потирал вот так же волосы на затылке.
— Вот как устроено, Жоглов, — сказал он.
И называть товарищей по фамилии, а не по имени-отчеству тоже была привычка Климникова, о которой Жоглов знал давно.
— Хорошо, что ты на заводе побывал. Хорошо это. А Арефьев прав — разве человека от эмоций убережешь! И я, убедившись в своей правоте, как ты, тоже бы пошел.
Жоглову, здоровому, сильному, было невыносимо трудно говорить с человеком, который фактически умирает и наверно знает, что умирает.
Санитарочка, затянутая, словно ликерная рюмочка, в белый халатик, принесла чай и ушла.
Климников засуетился.
— Чай они тут уме-е-ют готовить. Слышишь, Жоглов. Кто их этому учил, а ведь это наука! И по-моему заваривают. Постой, — он обернулся к Жоглову, — да ты ведь волжанин. Вот мы с тобой и попьем. У нас в слободке чай пили по тринадцать стаканов по воскресеньям. И когда на одном конце пили — на другом слыхать было. Давай-ка, Жоглов, чаю пить.