Иду над океаном
Шрифт:
— Они все видели, — сказал Штоков угрюмо, кивнув в сторону Валеева и Зимина. — Я же не сам посылал. Я говорил Зимину. Говорил я тебе?
— Говорил. Ты все мне говорил. — Зимин явно злился.
Они замолчали. Присутствие Зимина, его неясное, непонятное, но ощутимое сопротивление, хотя он тоже молчал, почему-то настораживало Алексея Ивановича. Видимо, все тут гораздо сложнее. И во всем надо как следует разобраться.
— Знаете, Степан Максимович, заходите-ка, пожалуйста, ко мне, мы и поговорим… Ну, скажем, завтра, часиков в двенадцать. — Жоглов для чего-то поглядел на часы. — В двенадцать… И не огорчайтесь. С кем не бывает… Разберемся, я думаю. А если что — так на выставке жизнь не кончается.
По в двенадцать часов на
— Алексей Иванович, болен он, Штоков-то.
— Серьезно? Что с ним? — встревожился Жоглов.
— Старик ведь, — успокаивающе сказал Валеев.
— Вот что. Давай-ка тогда заходи ты ко мне, — сказал Жоглов, думая о болезни Штокова и об этой неприятной бумаге из выставкома одновременно.
Жоглову вчера показалось, что в своем стремлении помочь Штокову Валеев был менее искренним, чем Зимин. Тот хмурился, злился, но в его доброжелательности и в убежденности его позиции сомневаться не приходилось.
Когда Валеев пришел, это ощущение еще больше укрепилось. Жоглов смотрел в маленькие круглые и тусклые глаза Валеева, смотрел, как шевелятся его губы, плотные, обветренные на этюдах, которые он пишет в любое время года и в любую погоду, и ему сделалось как-то не по себе. Не любил он ни таких отношений, ни таких уклончивых людей.
Они ни до чего не договорились. Жоглов только предупредил Валеева: никаких собраний и разбирательств. Сами попробуем разобраться и подумаем, что тут можно сделать.
Он проводил Валеева до двери и долго стоял в задумчивости посередине своего большого кабинета.
Алексей Иванович с радостью узнал о приглашении первого секретаря принять участие в отчетно-выборном собрании на «Морском заводе». Когда-то Алексей Иванович был парторгом на этом предприятии. Тогда оно больше походило на разросшиеся судоремонтные мастерские, чем на завод. Теперь даже из центра города можно увидеть громадные корпуса «Морского завода» и его высокие трубы, упиравшиеся в самое небо. Все это произошло совсем недавно, года два-три назад. Как-то исподволь рядом со старыми кирпично-закопченного цвета цехами выросли эти корпуса, почти насквозь стеклянные, здание заводоуправления чуть не с театральным подъездом. Завод словно родился заново, вообще переходил на новую продукцию. Здесь теперь начали собирать настоящие корабли, а не крохотные, похожие на катера «Эрбушки». За несколько лет «Морской» превратился, пожалуй, в самое крупное предприятие области, со своим городком, со своим Дворцом культуры, со своими асфальтовыми дорожками, маршрутами автобусов и трамваев, и уже в городе привыкли к названиям остановок: «Заводская», «Морская», «Стапельная». Но самое главное — завод располагал десятью тысячами рабочих. Именно поэтому на отчетно-выборное собрание коммунистов завода и ездил обычно сам первый секретарь. Он вообще близко занимался делами «Морского», знал там многих рабочих и инженеров, знал их квартирные и иные дела, и об этом в обкоме говорили с некоей шутливостью. Дескать, это слабость первого. А Жоглов, отдалившись от завода, часто с тоской вспоминал свою давнюю работу. Встречаясь со старыми своими сослуживцами, он бодро, но уже явно не обязательно интересовался делами, пытался вспоминать вслух прошлое и потом испытывал неловкость, понимая, что говорил как-то по-любительски.
После того как ему передали приглашение первого секретаря побывать на собрании, сердце Жоглова дрогнуло. Он вспоминал, как приезжал порой с завода на заседания в обком в рабочей одежде. И хотя это не было следствием его отчаянной занятости в цехах, это даже нравилось некоторым, и ему завидовали и прощали кое-что такое, чего другому могли и не простить.
Алексей Иванович, впрочем, не злоупотреблял своим положением. Ему просто доставляло высокое счастье ощущать себя прочно связанным с рабочей массой, с заводскими заботами. Это придавало всей его жизни необходимый смысл
Тот первый секретарь уехал. Его сменил нынешний. Он оказался совершенно иным, хотя было у них что-то общее. Это общее определялось, очевидно, уже не столько их чисто человеческими чертами, сколько общественным положением обоих и ответственностью.
Алексей Иванович, чуть поостыв, думал: «Он берет меня с собой не потому, что хочет посмотреть, далеко ли я отошел от рабочего народа, а потому, что сложно сейчас на идеологическом фронте. Помогает мне?» Жоглов испытывал уважение к первому. Его умение видеть во всем суть и вовремя понимать ее обнаруживало в нем деятеля государственного масштаба. Работать рядом с таким человеком легко. Впрочем, Жоглов ясно сознавал грань, что разделяла их. Понимание взаимосвязи явлений, понимание сути событий к Жоглову приходило как-то вторично, через совещания и постановления, через изучение первоисточников и другие каналы информации.
Сейчас, мысленно видя перед собой несколько отяжеленное сухими, крупными морщинами, с сухим лбом лицо первого и его чуть ироничные глаза, он эту грань ощутил особенно отчетливо.
Вечером Жоглов предполагал побывать у Штокова дома. Он сразу после разговора с ним в мастерской, а потом беседы с Валеевым и Зиминым у себя в кабинете решил, что сам сходит к Штокову. Но поездка на «Морской» неожиданно изменила его планы на этот вечер. Жоглов почему-то был убежден, что после встречи с заводским народом ему легче будет говорить со старым художником, и не очень огорчился тем, что посещение Штокова откладывается.
Жена, когда он забежал домой, была еще в институте. Алексей Иванович уже и не помнил, когда он видел свой дом при дневном свете. Он поставил на газ вареное мясо и чайник. Негромко насвистывая, ходил по пустой квартире, выбирал галстук, рубашку. Хотел надеть черный костюм, вынул его из шкафа, подержал в руках, вспомнил почему-то Валеева в сером, очень удобном костюме, в нем-то уж можно ходить куда угодно. У Жоглова, кроме этого черного костюма, ничего приличного больше не было. Вся его одежда — добротная, крепко сшитая, со временем устарела и стала тяжеловатой и тесной одновременно. Он всегда был плотным и физически крепким человеком, но за последние годы особенно потяжелел и начал утрачивать ту упругость, которую привык чувствовать в себе всегда. Он решил все же надеть черный костюм. Сегодня был для него праздник.
Наскоро обедая, он думал о разнице между теми, к кому он собирается сейчас, и теми, с кем ему приходится теперь работать. «Нет, — думал он, — существует еще этот отрыв кое-кого из творческой интеллигенции от народа. Я понимаю — многое у них от специфики. Каждый — законченное производство, от заготовки сырья до выпуска готовой продукции. А все же — это не коллектив, а единица. Видимо, отсюда и идет некоторый эгоцентризм, что ли…»
Ему порою смешны и непонятны были театральные тяжбы из-за ролей, и он уставал от них, от разговоров, и чувствовал себя после разбора таких дел как-то нехорошо. Иногда к нему в кабинет вдвигался величественный, с широченной грудью и спиной грузчика, но с манерами аристократа писатель и, снимая темные очки, которые он носил в любую погоду, высказывал неторопливо и весомо свои обиды на дискриминацию его имени. Оказывается, в очередной статье с перечислениями писательских имен его просто не упомянули.
Алексей Иванович только успел поесть, как позвонил помощник первого секретаря и сказал, что машина сейчас выходит и пусть Жоглов ждет у подъезда.
Через минуту «Чайка» неслышно остановилась рядом с ним.
Первый секретарь сидел с водителем. Он коротко улыбнулся Алексею Ивановичу и хорошим мужским с хрипотцой голосом сказал:
— Извини уж. Не могу в этой коломбине на заднем сиденье ездить.
Они ехали по городу. В машине почти не было слышно ни шума города, ни рокота мотора. Только внизу, словно за толщей ваты, угадывалась жизнь мощных колес и амортизаторов.