Иду над океаном
Шрифт:
— По здесь же почти все одинаково!
— Это тебе лишь кажется…
Светлана помолчала, держа в руках верстку, и сказала неожиданно для себя самой:
— Столько лет прошло. Тебе тогда было восемнадцать. И этому, как ты говоришь, старику, столько же. Даже, наверно, больше — он тогда отрядом командовал. Тут написано.
— Я его не помню, — веско проговорила бабушка.
— Но ты ведь тогда была санитаркой совсем в другом районе, бабушка милая…
После небольшой паузы бабушка сказала:
— Ни разу за все годы после революции я не встречала этого имени, только в пятьдесят девятом впервые возникло оно.
Светлана с любопытством посмотрела на нее.
— Ну, а если это неизвестный
— Пока мы всего не проверим — печатать нельзя. Проверим — тогда.
Все, что бабушка говорила, было правильным. Действительно, как можно верить в таких вещах на слово. Но что-то в тоне бабушки, во всем ее облике, в том, как она выговаривала слова, на этот раз насторожило Светлану. Она не знала что, но ей стало чуть-чуть не по себе.
Филологом может быть каждый. Но Светлана не случайно попала на этот факультет, так же не случайно, как это сделала когда-то ее мать. Любовь к русскому языку и литературе в семье была давней. И неизвестно отчего, но Светлане помнились даже предложения из школьной грамматики: «Охотник с рыжей окладистой бородой пробирался сквозь заросли» или «На западе пятиглавый Бештау сияет, как «последняя туча рассеянной бури». Но особенно остро она умела чувствовать, как люди говорят. В языке бабушки, когда она что-нибудь говорила о делах, связанных с историей, с тем, что происходило у них в комитете ветеранов, появлялась какая-то неуловимая жесткость, точно своеобразный акцент. И он казался Светлане нарочитым. Бабушка никогда не жила в Польше, она и родилась где-то под Москвой. Но у нее на маленьком стеллаже стояли книги на польском и польских авторов — Мицкевича, Тувима, Слонимского, Завадского. Бабушка пересмотрела все фильмы студии «Экран», «Кадр» — все, что было можно. И смотрела их еще не дублированными. Но всегда эта стойкость нравилась Светлане, хотя они редко разговаривали так, как сегодня. Пожалуй, о деле бабушка заговорила с нею сегодня впервые.
Светлана отдала гранки и пошла к себе, размышляя об этом. Но ей вспомнился голос Барышева и слова, которые он произносил. Она с первой же фразы почувствовала, как четко и строго говорит он и как совершенно не подбирает слова, а они во фразе держатся прочно, точно вкопанные.
Шел уже одиннадцатый час. И когда в бабушкином кабинете раздался телефонный звонок, Светлана похолодела. У нее едва хватило сил и самообладания, чтобы спокойно откликнуться, когда бабушка позвала ее.
Бабушка сама пришла за ней и посмотрела пристально, прямо в глаза.
— Тебя зовет какой-то капитан, Светлана, — твердо выговорила она. И потом, когда Светлана уже ответила, плохо понимая, что говорит ей Барышев, она снова встретилась с пытливым и настороженным взглядом бабушки.
— Ты уходишь, милочка?
— Да, мне ненадолго.
— Это и есть причина того, что ты так поздно пришла вчера?
Светлана растерянно остановилась посредине гостиной, никак не понимая, что ей нужно сейчас делать.
— Я полагаю, — продолжала бабушка за ее спиной, — было бы проявлением хорошего воспитания и добрых намерений, если бы этот, как его, капитан, пришел сюда и представился сначала. Ты не находишь?
Светлана пожала плечами.
Ан-8, машина не больно торопливая, величественно висела над зеленым океаном на своих чуть приопущенных книзу крыльях в еще более безмерном океане неба. Лишь изредка она скатывалась с чудовищной высоты, почти оттуда, где и днем были заметны звезды, в белесую сентябрьскую дымку, к запахам перезрелых трав и усталой почвы, к тихому и от этого особенно томительному шелесту поблекших уже деревьев по краям незнакомых аэродромов. Барышев вместе со всеми шагал по бетону и траве к КП, а потом в столовую, а когда его экипаж, который уже пролетал в этих местах и которому все это было не в диковинку, отправлялся отдыхать, шел куда-нибудь к реке, к озеру, к ручью и ложился там на спину… И он слышал каждый отдельный шорох, каждый звук, ощущал под собой плотную, прогретую за лето землю. Барышев нес в себе свет. Он чувствовал себя так, точно где-то внутри у него был источник света — вроде лампочки подсветки приборов. Он не писал Светлане, не давал ей радиограмм с борта, хотя было вполне возможно и он даже собирался это сделать где-то за Уральским хребтом, который он видел с высоты так же, как на школьном рельефном глобусе. Но когда он попытался составить текст, то так и просидел над клочком бумаги: не укладывалось в слова все то, что он переживал. Он сидел и видел перед собой ее лицо, ее глаза — серьезные, тревожные, изумленные в одно и то же время.
Ан-8 оторвался от бетона, и тотчас на взлетно-посадочной полосе погасли стартовые огни, и в рассветном небе, каком-то удивительно спокойном, сиренево-зеленом, остались только его бортовые огни. Он их неторопливо нес на консолях крыльев — красный и зеленый. Барышев сидел на жестком кресле у иллюминатора и видел всю эту неповторимую глубину. Ему казалось, что время замерло, и самолет сам замер, и лететь ему еще многие годы. И опять он подумал: «Светлана, это все — Светлана».
Потом он пошел в кабину. Насыщенная рассеянным мерцанием от подсветки приборов, от неба — отсюда было уже видно зарю, — заполненная неповторимой, свойственной только кабинам самолетов рабочей тишиной, которая состоит из шороха, чуть слышного потрескивания, едва ощутимого свиста и запаха нагревшихся приборов, она вернула ему и ощущение времени, и чувство родства с этими людьми, буднично делающими свое дело.
Кабина была громадной. Барышев стоял на ее решетчатом полу, а возле его виска покоились на педалях ноги командира корабля, и Барышеву отсюда были видны только вихорок его светлых волос и мочка уха.
Где-то в самом носу самолета, ниже, чем были ноги Барышева, на фоне зари четко печаталась фигура штурмана. Тот тоже смотрел вниз, неподвижно сложив руки на столике перед собой. Штурман только на мгновение оторвался от работы. Но Барышев увидел его именно в эту секунду.
Барышев ничего не сказал, он стоял в кабине молча и был благодарен летчикам за то, что те ни словом, ни взглядом не отметили его появления. Ему было хорошо и удобно стоять здесь, ощущая сквозь подошвы вибрацию машины от работы двух мощных двигателей.
Их посадили раньше, чем они рассчитывали, сняли с неба.
Прозвенел Дальний привод, прозвенел Ближний, метнулись в приборах стрелки, когда проходили над последним приводом, и успокоились: Ан-8 шел к узкой полоске бетона. И Барышев весь отдавался непривычному для него ощущению такой неторопливой посадки. Но почему-то их отправили на второй круг. Поднатужились опять оба громадных двигателя, завыли где-то в утробе машины электромоторы, убирающие закрылки, загремело под ногами — это втягивалось шасси, уже готовое к встрече с бетоном, но машина еще некоторое время, приседая вниз, тяжело шла вдоль ВПП. И только тут Барышев увидел: длинными рядами, «елочкой», словно автомобили на большой стоянке в Москве, стояли истребители, те самые, описание которых им читали в полку на занятиях.
Барышев не мог ошибиться. Несколько месяцев назад на такой машине прилетел начальник летной подготовки — молодой, с непроницаемым, острым лицом генерал-майор. Он посадил это странное, стремительное и тяжелое в одно и то же время тело на раскаленный бетон, отрулил в сторону, туда, где не было никого.
И когда он шел вместе с «отцом сайгаком» на КП, машину уже «забрали» в чехлы и возле нее встали часовые.
Комэск-два, покусывая былинку, сказал тогда Барышеву:
— Видели, капитан? Тот самый…