Иду в родное (рассказы)
Шрифт:
Сперва я стараюсь сжаться, втянуть голову в воротник. Хорошо бы припустить бегом до первого дерева, чтобы укрыться под ним от дождя. Но вахман принял бы это за побег. А на таких ногах, как наши, от винтовки далеко не убежишь… Может быть, отойдут немного руки… ноги… голова?..
Гляжу на Стася. Зайчик как будто почувствовал, о чем я думаю, улыбается. С позавчерашнего дня это первая улыбка.
— Добже, — говорит он.
И от этой улыбки, от этого слова, тоже первого сегодня, мне делается легче, как от дождя.
А дождь зарядил надолго. Первый, бурный напор его стих, и, как бы выпущенный
Недоволен только вахман. Свинством, проклятым свинством называет он мокрую серую тьму. Винтовка уже не на ремне, она у него в руках. Чтобы поляки не забывали об этом, он время от времени подталкивает то Стася, то меня штыком…
Когда же один ряд деревьев вдруг поворачивает с дороги направо, на проселок, нам становится хоть отчасти понятно, чего он хочет.
— Рэхтс ран! Направо! — кричит он, и мы сворачиваем с булыжника на песок.
Дорога здесь значительно уже, деревья по сторонам ее кажутся выше, чем на шоссе, и мы как бы входим в низкий темный коридор.
В глубине этого коридора сквозь густую сетку дождя заманчиво мелькнул неясный огонек. Потом, когда мы стали приближаться, все яснее и яснее выступало нам навстречу освещенное окно.
— Пшэрва — фон, Пшэрва — граф, Пшэрва — министр! — снова ожил вахман. — Сегодня Пшэрва был немножко капут. Теперь мы уже пришли, и Пшэрва будет совсем капут. Теперь и Пшэрву, и тебя, проклятая длинная собака, съедят черные негры.
Мокрый глубокий песок под нашими ногами снова сменяется булыжником. Придорожная аллея подошла к густой толпе темных деревьев, меж которых вырисовываются еще более темные силуэты больших строений. Поместье. За окном первого домика, в глубине двора, сквозь дождь и листву видны еще окна.
— Черные негры не здесь, — говорит совсем воскресший вахман. — Здесь живет мой добрый камарад Гроссман. Хальт!
Мы остановились. Вахман постучал в окно. К стеклу сперва прилипло женское лицо, затем оно исчезло, а из глубины комнаты к окну подошел мужчина в белой рубашке. Он откинул крючки, толкнул обе створки окна наружу и высунул чуть ли не под самый дождь лысую голову.
— Кто там? А, Кумбир! С ума ты сошел, приятель, что ли? — И «добрый камарад» залился сытым смехом.
Кумбир и в самом деле был похож на мокрую курицу. Не спасала и винтовка, которую он все еще держал в полной боевой готовности.
— Куда ты с ними, как дурак, в такую темень и дождь?
— Расстрелять надо было, да мы решили, что подохнут сами. В штрафкомпани [3] .
— А зачем в штрафкомпани? Мы их сейчас к неграм пустим. К утру одни косточки останутся!
Опять тот же — из самой утробы — сытый, самодовольный смех.
— Хватит ржать, сухой идиот! Иди открывай свою будку.
«Сухой идиот» начал одеваться. У нас на глазах он превращается из веселого толстяка
3
Дословно — штрафная рота. Нечто вроде концлагеря в лагере военнопленных.
И вот мы лежим на соломе.
В темноте, высоко над нами, серыми пятнами проступают продолговатые окна в кирпичной стене сарая, сквозь них до нашего слуха доходит все тот же ровный щедрый шум дождя.
Соломы немного. Она намокла от нашей одежды, и мы своими боками ощущаем предательский холод цементного пола.
Не спим не только мы — время от времени в темноте слышно то шуршание соломы, то тихий шепот.
Мы знаем, кто здесь. Как только первый вахман снял со скобы большой замок, приотворил дверь и сказал: «Пожалуйста!» — второй ударами приклада втолкнул нас в открывшуюся щель. Стась обо что-то споткнулся, я налетел на Стася, и мы оба упали. Колючий луч фонарика заставил меня зажмуриться, а сзади послышался голос:
— Что, видите теперь, проклятые польские свиньи?!
Свет фонарика скользнул с наших лиц в сторону.
Головой к стене, крестом раскинув черные, голые до локтей руки, лежал человек. До пояса он был укрыт шинелью. Лица почти не было видно, торчал только подбородок. Из-под шинели высовывалась черная, с серой, более светлой подошвой ступня.
Вахман с фонариком ударил эту ступню сапогом и неожиданно рявкнул:
— Встать!!
Человек на соломе рывком подтянул свои черные руки, оперся на них и сел.
Это был… Да, это был мой давний и добрый знакомый. Над горькой его судьбой и я, деревенский подросток, плакал когда-то, читая одну из лучших книг моего детства. Это был черный дядя Том из страшной, правда, уже из другой, еще не написанной книги о судьбе многострадального народа. Мне показалось, что он, дядя Том, не умер, собирая хлопок американского плантатора Легри, что маршал Петэн продал его сюда — прусским плантаторам.
— Встать, проклятые черные свиньи!
В луче фонарика еще раз заморгали сонные глаза негра, и сноп света скользнул в глубину сарая… На соломе друг за другом сидели черные Томы — солдаты французской колониальной армии. Среди них — несколько белых невольников.
— Шварце нигер, — захихикал Гроссман. — Вот я вам принес поесть. Глядите на это мясо!..
Сначала негры не видели нас. А теперь мы с Пшэрвой мигали от колючего света и не видели негров. Затем фонарик погас, холодный цемент пола загудел под сапогами вахманов, и наконец большие двери закрылись. За ними послышался скрежет замка, разговор, смех и стук шагов по камню.
Темно и тихо.
Тишина сначала шуршала соломой, потом вдоль стены послышался тихий шепот. И шепот этот был непонятен для нас, как шум дождя и шорох соломы.