Иерусалим обреченный (Салимов удел; Судьба Иерусалима)
Шрифт:
И улица, и парк были пустынны. Они оставались пустынными почти весь день. Парку поразительно не хватало матерей с детишками на прогулке и прохожих, слоняющихся у Военного Мемориала.
– Странные дела творятся, - продолжал разведку Нолли.
– Да, - вот и все, что он получил в ответ.
Теряя всякую надежду, Нолли обратился к теме, на которую Перкинс никогда не отказывался разговаривать, - к погоде.
– Тучи собираются, - сообщил он.
– Ночью дождь будет.
Перкинс исследовал небо. Над головой висели несколько облачков, а на юго-западе громоздилась облачная стена.
– Да, - сказал Перкинс и
– Перк, ты хорошо себя чувствуешь?
Перкинс Джиллеспи подумал над вопросом и ответил:
– Нет.
– Ну, так в чем, черт побери, дело?
– По-моему, - сообщил Джиллеспи, - я до смерти боюсь.
– Что?
– ошалел Нолли.
– Чего?
– Не знаю, - сказал Перкинс и забрал свой бинокль обратно. Потом принялся снова изучать Марстен Хауз, а Нолли, потеряв дар речи, стоял рядом.
За столом, на котором лежало письмо, подвал поворачивал под прямым углом. Свернув туда, они оказались в винном погребе. "Губерт Марстен был, видимо, знатоком и ценителем", - подумал Бен. Всюду виднелись большие и маленькие бутылки, покрытые паутиной и пылью. Одну стену целиком занимал специальный винный стеллаж; несколько горлышек древних бутылок еще торчало из шестиугольных гнезд. Некоторые из бутылок взорвались, и там, где когда-то сверкающее бургундское дожидалось своего дегустатора, теперь строил себе дом паук. Содержимое других несомненно превратилось в уксус, острый запах которого витал в воздухе, смешиваясь с вонью застарелого гнилья.
– Нет, - сказал Бен спокойно, как говорят о чем-то неоспоримом, - я не могу.
– Вы должны, - отозвался отец Кэллахен.
– Не говорю, что это легко или что это к лучшему. Попросту вы должны. Должны!
– Я не могу!
– крикнул Бен, и на этот раз слова отозвались в подвале эхом.
На возвышении посредине погреба, в пятне света фонаря Джимми лежала Сьюзен. Простое белое полотно покрывало ее до плеч. Подойдя ближе, все потеряли дар речи.
В жизни это была хорошенькая девушка, промахнувшаяся мимо красоты (может быть, всего на несколько дюймов) не из-за какой-то ущербности черт, а, скорее всего, просто потому, что жила так спокойно и непримечательно. Но теперь она приобрела красоту. Красоту тьмы.
Смерть не наложила на нее отпечатка. Лицо светилось румянцем, губы краснели глубоко и ярко. Темные ресницы закрытых глаз тонко рисовались на фоне щек. Одна рука лежала сбоку, другая свободно перебросилась через талию. Но в этой картине ничего не было от ангельской прелести - от нее веяло холодной обособленной красотой. Что-то в ее лице напомнило Джимми девушек из Сайгона - некоторым не исполнилось еще тринадцати, - эти девушки бросались на колени перед солдатами в темных улицах между кабаками, и не в первый раз - и не в сотый. Но у них разврат был не злом, а только знанием жизни, пришедшим слишком рано. В лице Сьюзен произошла совсем иная перемена, но Джимми не мог ее определить.
Наконец Кэллахен шагнул вперед и прижал пальцы к упругости ее левой груди.
– Сердце здесь, - сказал он.
– Нет, - повторил Бен, - я не могу.
– Будьте ей любовником, - мягко проговорил отец Кэллахен.
– А лучше будьте ей мужем. Вы не повредите ей, Бен. Вы освободите ее. Единственный, кто испытает боль, это вы.
Бен тупо смотрел на него. Марк взял кол из сумки Джимми и без слов передал его Бену. Бен взял кол - рука его, казалось, протянулась
"Если я не стану думать о том, что делаю, может быть..."
Но как же возможно не думать об этом! И вдруг Бену вспомнилась строка из Дракулы, этого развлекательного чтения, которое никогда больше его не развлечет. Эту фразу Ван Гельзинг сказал Артуру Холмвуду, когда Артур предстал перед той же ужасающей необходимостью: "Мы должны пройти сквозь горькие воды, прежде чем достигнем сладостных".
Возможна ли сладость для кого-то из них когда-нибудь впредь?
– Не надо, - простонал Бен, - не заставляйте меня...
Тишина.
Он почувствовал, как на лбу, на щеках, на плечах выступает густой холодный пот. Кол, четыре часа назад служивший простой бейсбольной битой, налился зловещей тяжестью потусторонней силы.
Бен поднял кол и приставил к ее груди, как раз над последней застегнутой пуговицей блузки. Плоть прогнулась под острием, и Бен почувствовал, как рот его кривится в неуправляемой конвульсии.
– Она не мертва, - сказал он низким хриплым голосом. Это была последняя линия обороны.
– Нет, - отозвался Джимми.
– Она из не-мертвых, Бен.
Он проверил это: обернул манжету для измерения давления вокруг ее неподвижной руки. Аппарат показал 00/00. Он приложил к ее груди стетоскоп, и каждый послушал в него тишину.
Кто-то - годы спустя Бен не мог вспомнить, кто именно, - сунул ему в другую руку молоток. Плотницкий молоток с резиной на рукояти. Сталь засверкала в луче фонаря.
– Делайте это скорее, - сказал Кэллахен, - и выходите на свет. Мы закончим сами.
"Мы должны пройти сквозь горькие воды, прежде чем достигнем сладостных".
– Прости меня, Боже, - прошептал Бен.
Он поднял молоток и резко опустил его.
Молоток точно упал на торец кола - рвущая руку вибрация будет всю жизнь преследовать Бена во сне. Ее глаза распахнулись - голубые, дикие словно раскрытые силой удара. Кровь хлынула из отверстия поразительно ярким фонтаном, обливая ему руки, рубашку, щеки. В секунду подвал наполнился ее горячим медным запахом.
Сьюзен корчилась на столе. Руки бешено рвали воздух, как крылья птицы. Ноги выбивали бессмысленную дробь. Рот широко раскрылся, обнажая кошмарные волчьи клыки, она принялась издавать визг за визгом, будто адский кларнет. Кровь хлынула из углов рта.
Молоток поднимался и падал: снова... и снова... и снова.
Мозг Бена переполнился воплями огромных черных ворон. Руки его окрасились алым, кол окрасился алым, безжалостно взлетающий и падающий молоток окрасился алым. Кровь залила полотняную простыню. Фонарь прыгал в дрожащих руках Джимми, озаряя безумно корчащееся лицо Сьюзен пробегающими вспышками. Зубы ее пронзили плоть губ, разрывая их на ленты.
А потом спина ее вдруг изогнулась, рот раскрылся так, что челюсть, казалось, вот-вот сломается. Огромный фонтан более темной крови взлетел из раны, - крови почти черной в фонарном свете, крови сердца. Вопль, прозвучавший в резонаторе этого рта, вырвался из подвалов глубочайшей расовой памяти и того, что лежит еще глубже - влажного мрака человеческой души. Изо рта и носа внезапно хлынула потоком кровь... и что-то еще. В слабом свете это явилось только намеком, тенью чего-то бьющегося в конвульсиях, оскверненного и разрушенного. Оно смешалось с темнотой и исчезло.