Иерусалим правит
Шрифт:
Я признал, что время от времени наслаждался обществом молодого человека.
— А вам известно, что он был шпионом? — Хадж Иддер внезапно посмотрел прямо на меня.
Я, даже в нынешнем положении, скептически отнесся к этому заявлению, но вслух ничего не сказал.
— Если бы вы сообщили паше, — продолжал Хадж Иддер, — возможно, совсем немного о том, что этот Фроменталь говорил вам о французском шпионаже. Как он сознательно вредил нашему делу, и прочее, и прочее. Если на набережной д’Орсэ узнали бы, что он, скажем так, потерпел неудачу на службе или превысил свои полномочия, это было бы весьма полезно для нашего повелителя. А может, у него случались какие-то сексуальные приключения? Если бы вы знали о чем-то таком, что сумели бы изложить в письме…
— Это одна из самых паршивых вещей, которые мне случалось слышать, — возмутился мистер Микс. —
— Фроменталю не будет никакого вреда — его просто переведут в иное, не столь опасное место. Это все, чего желает паша.
— Вы просите, чтобы он предал лучшего друга, который у него здесь есть!
Ответ мистера Микса был понятен, но едва ли благоразумен. Как сказал Хадж Иддер, Фроменталь просто получит приказ возвращаться домой, а оттуда он отправится в Камерун, а может, в Мозамбик. Но я теперь знал, что ни на что не должен соглашаться, не получив сначала четких гарантий. Я усвоил это в Египте, у Бога. Я сказал Хаджу Иддеру, что мистер Микс прав. Я не мог предать друга.
Мажордом пожал плечами.
— Досадно, — отозвался он. — Вы предпочтете предать пашу?
Я вздрогнул — но напугали меня не слова, а интонация.
— И ваша свобода даровала бы мне великую радость, — продолжал негр, — ибо я ваш большой поклонник. И в моих силах добиться того, что вы, по благословению Аллаха, создадите еще много фильмов…
— К сожалению, фильмы, в которых я сыграл, больше никогда здесь не покажут, — намекнул я. — Но с ваших плеч было бы снято это бремя, друг Иддер, если бы я и мои фильмы вернулись в Америку. Там я с превеликим удовольствием стану рассказывать о великодушии и мудрости владыки Марракеша.
— Но моему господину будет нанесен вред, если вы упомянете об этом несчастном стечении обстоятельств — о тюремном заключении…
— Дорогой друг, точно так же вред будет нанесен и мне, ведь возникнет вопрос о том, почему я оказался в тюрьме. Есть определенные происшествия, о которых лучше всего молчать. Через какое-то время они становятся лишь снами, и их реальность можно доказать или опровергнуть так же легко, как реальность снов. Но позвольте сказать, сай Иддер, что я горжусь своими достижениями, связанными с пашой, и я мог бы использовать их, дабы упрочить собственное доброе имя. Разве возможно в таком случае распространять лживые измышления о доверенном деловом партнере?
Хадж Иддер принял мои аргументы и, кажется, обдумывал предложенную сделку, в то время как мистер Микс, который говорил по-арабски не так изысканно, по-прежнему интересовался, кто из нас двоих, черт побери, настоящий предатель.
Я принял это за шутку.
Я знал, что мое небрежное упоминание об известном английском детективе заставило Хаджа Иддера призадуматься, и было столь же очевидно, что он мог освободить меня, если обнаружится способ сохранить лицо.
Я вновь обретал надежду. Вопреки всему я видел шанс на спасение. Я молился о том, чтобы в конце концов вернуться домой, в Голливуд, Di Неут [723] , в новую Византию. Ее тонкие минареты и изящные крыши сливаются с рощами кедров, тополей и кипарисов в теплом тумане, который укрывает серебряные холмы и несет ароматы жасмина, мяты и бугенвиллей. Я иду по пальмовым бульварам, вдоль океана, безопасного и спокойного, в мягких золотистых лучах солнца. И эти огромные шпили и купола, возносящиеся над кронами высоких деревьев, посвящены не жестокому пускающему слюни патриарху, который гадит на мир, одряхлев и утратив способность сдерживать позывы кишечника, — нет, они посвящены его Сыну, его Преемнику, заново рожденному Богу, Богу чистому и единому, Богу, который остается не нашим мрачным властелином, а настоящим партнером на пути самосовершенствования. Я говорю о христианском Боге, а не о Боге евреев или арабов. Их Бог — Бог Карфагена, слабоумный старец, исполненный слепой звериной ярости, которая привела к гибели Минотавра. Он — Бог кровавого прошлого. Этот Бог не способен помочь нам в решении сложных и тонких городских проблем. Призывать такого Бога в Ноттинг-Хилле равносильно вызову дьявола. Я говорю о Боге, который явил Себя в Иисусе Христе. Я говорю о том самовозрожденном Боге, который провозгласил век мира и затем с тревогой смотрел, что Человек творил с этим веком. Бог — женщина, утверждает девчонка Корнелиус. Тогда ты не знаешь Бога, отвечаю я. Бог — присутствие. Бог — идея. Она заявляет, что я всегда свожу все к абстракциям. Но Бог — абстракция, говорю я. Что тут можно изменить?
723
Домой (идиш).
Бродманн,
724
Не моэль… Не понимаю (идиш).
Признаюсь, мне немного стыдно… В тот вечер в Аркадии стояла невероятная тишина, не было даже трамваев, которые обычно ходили вдоль набережной в Одессу, — и я почти уступил… Война часто приносит не шум, а тишину. Некоторое время я продавал в своем магазине новые велосипеды, но на них не было спроса. Теперь, разумеется, все городские только о них и мечтают. Они покупают велосипеды в Вест-Энде, но за ремонтом обращаются ко мне. В Вест-Энде им наверняка скажут, что лучше выбросить вещь и купить другую. Лично я не испытываю ни малейшего сочувствия к таким потребительским правилам.
Что дает им это буржуазное богатство? Я спрашиваю об этом миссис Корнелиус. Неужели их жизнь слаще? Лучше? Они ею больше наслаждаются? Похоже, не слишком.
Я вижу их по субботам в пабе, этих новых людей из телевизора и их друзей — в одинаковых свитерах, с дурно воспитанными детьми; они орут на весь бар, словно стая обезумевших попугаев, и искоса смотрят на своих жен, плотоядно и смущенно. Что они делают? Их ритуалы для меня — загадка. Звуки, которые они издают, не очень-то веселы. Миссис Корнелиус говорит, что я уделяю им слишком много внимания. «Они дрянные простаки, эти жадные ублюдки». Она считает мои размышления забавными. «Ублюдки есть ублюдки, и все, тшто ты должен знать, — как их остановить. Потому как ублюдков надо останавливать. Это всегдашнее правило». Много выпив, она начинает все упрощать.
Бродманн хотел моей смерти, но Хадж Иддер по каким-то причинам — нет. Казалось, мне открылся весь смысл происходящего. Бродманна не волновали политические последствия моей смерти, которые могли повлиять на положение паши. Хадж Иддер думал совсем не так. Он не хотел, чтобы его господина опозорили. И однако честь паши, разумеется, нужно было спасти. Я не мог представить, что верный раб эль-Глауи решится предать владыку без серьезных оснований, — и старался не обращать внимания на то, как сильно колотится сердце в груди. Но потом я задумался о другом: может, случились какие-то политические изменения, и Хадж Иддер должен был их завершить, пока эль-Глауи находился на юге.
Очевидно, Хадж Иддер не хотел, чтобы его господина ославили на всю Европу и Америку. Наше устранение, предположил я, оказалось не таким простым, как представлялось. Люди могли начать расследование и задать много вопросов. Возможно ли, что эль-Глауи желал отменить свой опрометчивый приговор, но не мог этого сделать, не теряя лица? Вероятно, единственным решением его проблем стало бы наше освобождение? Ко мне понемногу возвращалась надежда. Но Хадж Иддер по-прежнему ждал от меня ответа, разве не так?