Игнач Крест
Шрифт:
Площадь и прилегающие улицы были уже заполнены народом, большинство бояр уже сидело на своих местах, доносился сдержанный до времени гул голосов. Поздоровавшись с архиепископом Спиридоном и Никитой Петриловичем, которые уже загодя взошли на степень, поклонившись на три стороны, Степан Твердиславич сказал негромко, но отчетливо:
— Слушайте, господа и братья! Слушай, славный Новгород! Время идет. Уже все обговорено, переговорено. Прошу с болью и кручиной великой приговорить — помочи братьям нашим в Торжке не посылать.
Гул на площади усилился, однако всполоха, которого так опасался посадник, не произошло.
— Братья новгородцы! Есть сила, которая сильнее разума, одначе! Есть совесть! Есть надобность перед Богом ответ держать! Не пошлем помочи нашим братьям, соблазненные посадником, грех великий совершим! Надобно посылать, и немедля!
Слова боярина опять всколыхнули вече. Гул еще более усилился. Стали раздаваться громкие возгласы в его поддержку. Тут на вечевую степень не взбежал — взлетел гончарский староста Матвей, и, помня его вчерашние речи, Степан Твердиславич с опаской посмотрел на него, даже в спине похолодело: ведь новгородцы любили его за живой нрав, острое словцо, открытую душу. От него многое зависело.
Матвей между тем огладил бородку, поправил кожаный опояс на голове и высоким петушиным голоском начал довольно тихо, постепенно приходя все более в раж и выкрикивая отдельные слова:
— Бог, говоришь! Совесть, говоришь! А где она была, твоя совесть, когда мороз погубил урожай жита по всей волости нашей, и ты, мироед, кадь ржи по двадцать гривен продавал, а пшеницу по сорок гривен? Речь твоя в одну сторону кривовата. — Послышались смешки, но Матвей продолжал, еще больше возвысив голос — Тогда только богатые и могли купить, а меньших людей да убогих ты, ты, боярин, на смерть лютую обрек, о помочи им не думал. Тогда владыка Спиридон да посадник Михалков закрома свои открыли для самых немочных и многих от голодной смерти уберегли, когда ты на чужом горе мошну набивал. Разве не так?
Василий Аввакумович попытался что-то возразить, но Матвей только махнул на него рукой:
— Помолчи, боярин! Твои сказки мы уже слышали. Теперь дай мне сказать! Думаешь, мы не знаем, почему ты так о новоторжцах заботишься? Что-то на тебя не похоже. Земли ты около Торжка скупил для своих родичей, да в самом городе твоих складов с обильем всяким не счесть: и жито в них, и воск, и пушной товар. О добре своем ты и печешься, а не о братьях наших! Вот что я скажу.
Толпа заревела:
— Двор его разнести и разграбить!.. Раздеть и голого в снег кинуть!.. Бей лукавого, двоемысленного!..
Матвей с трудом утишил крики. Он заговорил печально и негромко. Все смолкли, жадно вслушиваясь в его слова:
— Нет, братие, правда, видать, на стороне посадника…
Внезапно в неправдоподобной тишине, установившейся на площади, послышался звон оружия, храпение коней, цокот копыт по деревянным мостовым. Все головы оборотились в сторону вновь прибывших, которые подъехали прямо к вечевой степени. Толпа нехотя расступалась, давая дорогу. Это нежданно-негаданно появился на вече вместе со своей малой дружиной сам молодой князь Александр Ярославович. Он снял из уважения к вечу шлем, так что ветер трепал его светлые волосы в крупных завитках. Ему недоставало еще трех месяцев до восемнадцати лет, из которых восемь он прожил в Новгороде на Городище вместе с матерью Федосьей Мстиславовной, дочерью славного торопецкого князя Мстислава Удалого. Отца своего, Ярослава Всеволодовича, видел редко, тот все больше воевал, то вместе с новгородцами, то против них. То они призывали его на княжение, то изгоняли, и ему тайно приходилось бежать из княжеского дворца, что находился поодаль от города, на холме, на той стороне Волхова, около самого Ильмень-озера. Уже более трех лет рослый и смелый юноша воевал вместе с княжеской дружиной, бился на литовских и шведских рубежах, защищая дальние подступы к Новгороду. Он был еще совсем молод — бородка и усы только-только начали пробиваться, не скрывая тонкое лицо, четко очерченный крупный рот.
Осадив коня у вечевой степени, он предстал перед толпой во всем блеске безудержной силы и молодечества.
Этот переяславский князь полюбил Новгород. Здесь скакал он по раскинувшимся вокруг бескрайним лугам, катался на лодке по Волхову и Ильмень-озеру, рыбачил и охотился, молился в пышном соборе Святой Софии или в маленькой и строгой церкви Спаса на Нередице, что возвышалась на холме недалеко от княжеского дворца, чудно расписанная внутри приезжими и новгородскими мастерами во главе со знаменитым Олисеем Гречином. На его подворье в Неревском конце так приятно пахло олифой и расплавленным янтарем, добавляемым в краску его подмастерьями; интересно наблюдать, как из-под кисти этого иконописца появляются чудные лики. Нередко ходили они туда с дочерью посадника Александрой. С детства связывала их нежная дружба, которая по мере их взросления, того и гляди, могла обернуться другим чувством, глубоким и сильным, а может, уже и обернулась…
Совсем молод был князь, но уже имени его трепетали надменные ливонские рыцари и другие враги Новгорода. Вздрогнул при его появлении Степан Твердиславич. Он понимал, что решение не посылать помощь Торжку может вызвать у Александра приступ ярости, и, чем все тогда кончится, никто не может предсказать.
Не слезая с коня, Александр Ярославич поклонился сначала вечевой степени, где стояли епископ, посадник, тысяцкий и другие члены Совета Господы, а потом боярам и народу и сказал звонко и чисто:
— Не кори меня, Господин наш Новгород, что оставил я на время рубежи ливонские и с малой дружиной к тебе прискакал. Пока у нас замирение, большая дружина и полки новгородские одни справятся.
Тысяцкий Никита Петрилович хотел что-то возразить князю, но тот нарочно не смотрел в его сторону и продолжал:
— Прослышал я, что сила несметная, могучая идет на земли наши с полуденной стороны, и прибыл, чтобы сказать: я и мои дружинники готовы сражаться с любым врагом, не щадя живота своего.
— Князь, — недовольно прогудел тысяцкий, — то, что ты большую дружину оставил без воеводства на вражеских рубежах, в том твоя воля, но бросил ты и полки новгородские, а се без воли веча делать не положено. И ты это знаешь!
Ярославич до боли стиснул зубы и откинул корзно, одетое поверх кольчуги и прикрывавшее ножны, но прежде чем он взялся за меч или произнес в ответ хоть одно слово, прозвучал над смолкшей толпой голос посадника. Он сказал сдержанно и даже с какой-то несвойственной ему мягкостью: