Игнатий Лойола
Шрифт:
Студиозусы не торопились домой, хотя работу свою давно закончили. Собственно, потрудиться пришлось немного. Они честно запинали в угол солому. Несмотря на вялый запрет ректора, её снова кто-то притащил. Оно и понятно. Без соломы лекции воспринимались куда как хуже. Скамей на всех не хватало, а сидеть на холодном каменном полу кому понравится? Последнего здоровья лишиться можно, да и мысли с горних высот неодолимо спускаются к презренной пятой точке.
Помимо упорядочивания соломы, друзья вымели особо крупные залежи грязи
— Всё же он великий человек! — нарушил гулкую тишину Альбрехт. — Разве кто до него осмеливался подойти к вере с чётких позиций разума?
Людвиг наморщил прыщавый лоб:
— Подходить-то подходили. Просто шумиху из этого не делали.
И он яростно шмыгнул носом. Вдобавок к своей неопрятности Людвиг вечно страдал от насморка.
— Да ты... — Альбрехт не знал, как выразить охватившее его негодование. Из них двоих Лютер выделял именно Людвига, и это было обидно. Не изменило ситуации даже то, что именно Альбрехт разжёг костёр для папской буллы. Поступок казался студиозусу выдающимся. Никто ведь, кроме него, не смог решиться на подобное!
— Ты что, сомневаешься в dominus nostris? — наконец выдавил он.
— Да нет, — скучно пожал плечами Людвиг, — зачем мне в нём сомневаться? Профессоришка наш прост и понятен, как полгрошовая монета, И хочет, и боится. Решимости ему Бог не дал, а без этого зачем и огород городить?
Альбрехт опешил:
— Решимости?! Это ему-то Бог не дал? Да у кого ж тогда она вообще есть?
— Есть... у некоторых, — уклончиво сказал Людвиг. — Пошли домой. Не жить же нам теперь в alma mater.
Студиозусы покинули здание университета. До рыночной площади им было по пути. Далее Альбрехт шёл в квартал ремесленников, где жили его родители. Людвиг сворачивал в переулок, открывал дощатую, местами заплесневевшую дверь и оказывался дома, в тёмной подвальной каморке, которую он за гроши снимал у какой-то торговки.
Сегодня на площади проповедовал монах-францисканец — тощий, босой и в изрядно потрёпанном балахоне. Он говорил всё то, в чём так давно разочаровался Альбрехт, — о пользе таинств, об истинности Вселенской Церкви... Вокруг него собрались люди — совсем немного, но слушали со вниманием.
Людвиг мрачно сплюнул:
— Болтун и обманщик! И не стыдно ему вводить в искушение наивных людей?
— Что ты к нему привязался? Он верит в то, о чём говорит, разве не видно? — вступился за монаха Альбрехт. Ему теперь хотелось оспорить каждое слово товарища.
Людвиг не остался в долгу:
— О! В нашем кругу появился друг и защитник монахов! Извини, сейчас я немного оскорблю твои чувства.
С этими словами он поднял булыжник и, замахнувшись им, крикнул:
— Уходи, продавец индульгенций! От твоего гнилого товара у честных торговок молоко киснет!
Монах испуганно отшатнулся, но отвечал с достоинством:
— У меня нет индульгенций. Я
— Твоё Писание лишь убивает, но не оживляет, — распаляясь, закричал Людвиг. — Только тот, кто в душевных бурях познал Бога, — истинный Его избранник. Иди в свой монастырь, не мешай людям жить.
— Я не уйду, покуда не исполню свой долг, — сказал монах с твёрдостью.
В глазах Людвига сверкнуло безумие:
— Так не уйдёшь?
Монах молча покачал головой. Тогда разъярённый студиозус с силой метнул в него камень и пустился бежать. Всё произошло так неожиданно, что его никто не догадался задержать. Монах упал, держась за голову.
Мгновенно набежала целая толпа, всё возмущённо зашумели, кто-то указал на Альбрехта. Сын честного пекаря, а также доброго католика Якоба Фромбергера и глазом моргнуть не успел, как его схватили, поволокли по каким-то переулкам. Затем швырнули в вонючий подвал, где на полу, при свете чадящего масляного светильника, сидели четверо мужчин в лохмотьях, две такие же оборванные женщины и грязный мальчик лет четырнадцати.
Забившись в угол, он с ужасом оглядывал странную компанию.
— Чего вылупился? — хрипло поинтересовалась одна из женщин. — Тебя за какие делишки-то казнят?
Альбрехт тонко икнул:
— М... меня?
— Тебя, понятное дело. За что меня — я сама знаю. Нас тут всех — за бродяжничество. Чтоб дороги зря не топтали.
— Разве за бродяжничество... казнят?
— Ещё как, — подал голос мужик в лохмотьях. — Да это ещё не так страшно. Вот если калёными щипцами мучить начнут...
— Да кому мы нужны-то, щипцы об нас пачкать, — с трудом, задыхаясь кашлем, проговорила вторая женщина, — вот парня, может, и пощупают. Школяр, поди?
Альбрехт кивнул.
— Плохи твои дела, — вздохнула женщина и снова закашлялась. — В университете-то вашем, говорят, смута завелась. Точно пощупают тебя, как пить дать.
Тут загремели засовы. Вошли двое стражников и увели наверх всех, кроме Альбрехта. Бедный студиозус сидел на холодном полу и слушал стук собственных зубов, происходивший от смертельного страха. Через некоторое время в плошке догорело масло. Стало совсем темно. Он думал, что не вытерпит пытку одиночеством, темнотой и неизвестностью, но молодой здоровый организм решил по-другому. Альбрехт сам не заметил, как заснул.
Разбудили его пинки. Отвешивали их те же стражники. Не злобно, но чувствительно. Лампа вновь горела.
— Пожалуйте на суд, — насмешливо сказал один из них.
Студиозус вспомнил о своей несчастной доле и поплёлся за ними вверх по лестнице. Его препроводили в большую комнату, где сидели трое в военной одежде и при мечах. В углу стоял вчерашний францисканец. Он был бледен, голова обмотана тряпкой.
— Этот? — спросил его самый суровый из троих.
Монах всплеснул руками.