Иголка любви
Шрифт:
— Помажьте. Спасибо вам.
Крем пахнет земляникой. Осторожно касается горячих плеч, чтоб не затронуть колечки волос.
— Подберите волосы.
— Вы сильнее втирайте, я потерплю. Мне не больно.
— У вас волосы сами вьются?
— У меня вообще не вьются.
— Ну вот же, на шее, колечками.
— Это от моря.
— А вы правда на мясокомбинате работаете?
— Да.
— Там у вас бойня?
— Бойня есть.
— Это страшно?
— Вы знаете, привыкают. У нас ведь есть женщины, которые по двадцать лет проработали. Они, правда, пьют
— Я вообще не знаю, как ты там работаешь.
— Знаешь, Аня, надо привыкнуть. Я, например, не могу видеть крови. У вас в операционной кровь.
— Ну, не правда. Ну вот ведь неправду говоришь. Делают надрез и сосуды сразу же зажимают специальными зажимами. А у вас кровь, в сапогах ходят.
— Это другое совсем. Надо просто привыкнуть к работе, ты не права.
— Я бы к твоей не смогла.
— А я бы к твоей не смогла.
— Ну хорошо, ну я все понимаю. Ну раз там, вы сказали, этими приборами замеряют и сильная радиация, почему вас не выселяют?
— Ну у нас же мясокомбинат. Его же нельзя бросить.
— И нефтебаза. Ой, да, кисель же! Лен, принеси киселя!
Принесли киселя.
— Он очень вкусный. Здесь вишни и яблоки.
— Да! — сказала Оля. — Пахнет, — взяла чашку губами, потом отстранилась. — Вы ягоды здесь покупали?
— Нет, мы с собой привезли.
— Я… простужаюсь… Пусть он согреется.
— Он не в холодильнике стоял. В комнате.
— Я… пусть он постоит, — побежала с чашкой к себе.
Медсестра побежала за ней:
— Он же на окне стоял.
— На окне сквозняки, а я простужаюсь.
Встали в свете, медсестра поняла, опустила глаза, вышла молча.
Оля села на койку, чашку держит в руках, черно-красный кисель из городка «вы все равно не знаете, он маленький, под Гомелем». Глаза медсестры, терпеливые плечи подруги, запах земляники. Олечка вдруг диковато хихикнула, сама испугалась нового в своем голосе. Выпила тягучую влагу, черноватую. «Пьют кисель на поминках. Хорошо бы они увидели, что я его выпила. Бесполезно. Завтра они все равно меня разлюбят. При свете дня. Как все остальные жильцы».
Утром всех проспала, последняя пошла купаться. Глядела, как человек на доске катался под парусом. Катался мало, больше падал в воду — вода была лучше воздуха, манила и человека и парус. Потом пошла взять себе гоголь-моголь — мальчик в беленькой курточке продавал. Уронила стаканчик с ложечками. Испугалась, сделала строгий вид, извинилась. Поставила твердо стаканчик на место. И вдруг опять уронила, в другую сторону, все ложечки рассыпались, испачкались в беловатой воде, разлитой по стойке. Мальчик засмеялся ей ласково, нисколько не рассердился. Достал одну чистую ложечку, посмотрел южным взглядом. Она строго съела свой гоголь-моголь, очень любила доброго мальчика. Но вида не показывала.
Оля пошла в парк, погрустить под магнолией. Лучшая лавочка была рядом с Гоголем. Гоголь стоял в олеандрах. Бледный, он не смотрел никуда, зря солнце сквозь листья старалось, только нос чуть-чуть жил — в кончике носа желтела живая плоть, а сам Гоголь глубоко уснул, почти навсегда, мучимый недоступной нам
Немножко виделось море. Море далеко, а слышится. Нет, это листья. А пахнет так глубоко — не надышишься! А это ядовитые цветы олеандров. А Гоголь не может от них отойти? Не может. Его тут поставили для фотографирования, кто захочет. Гоголь-моголь. Мордастое здоровье смеется над Гоголем, какой он худенький, бледный. Они дразнят его. Они маленькие. Им нравится его обязательно потрогать за нос, им щекотно от этого. Обнимут своими младенцами: «Где там дядя Гоголь, улыбнись, Анджелочка (щелк!). Вот какие мы красивые, как мы сидели ровненько, ну пошлепай его на прощанье по щечке, прощай, дяденька, Анджелочка уходит от тебя… Девушка, а где тут аттракционы?»
— За теми розами. — (Иди, морда, в комнату смеха.)
Они отходят. И он может постоять один, в самой гуще горячих, нехороших цветов.
Легонько подкрался старичок-старикашка (выглядывал из-за роз) в кремовых штанишках, селадон-неугомонный. Приподнята бровь.
— Вы позволите присесть?
— О, разумеется. — (Вы такой дико изысканный, сразу видно, непростой старик, садись под Гоголем, посиди.)
Старикашечка любит свои ноготки, они хорошо подпилены, легонько подкрашены. Такой вот старичок.
— Знаете, лгут, что кофе вреден.
— Почему? — (Я думала, мы про маникюр будем.)
— Никого не слушайте, пейте кофе, сколько хотите.
Оля подумала над предложением.
— Я люблю утречком встать, открыть все окна, чтоб ветер в квартире…
— Вы за сколько сдаете?
— Чего!.. Ну как это можно! Я пускаю бесплатно. Ну вот… чтобы ветер. Сварить кофе и пить его у окна и курить первую сигарету.
Олю кольнула зависть.
— Но, говорят, он действует на сердце и нервы.
— Глупости! Глупости! Я ведь жив!
— Да, вы меня убеждаете.
Старикан спохватился, пригладился, стариковскую спрятал сварливость.
— То, что вы любите, всегда надо делать, — сказал он интимно.
Оля поглядела на дедушку с интересом. С выраженьем ума он сидел перед нею, саблезубый старик, вдохновенный и страстный, красиво шел дым из тонких ноздрей, было много мыслей и рассуждений, и легкий загар был, и красивые запонки, был неукротимый старик, чуть-чуть слезновато-мутновато обессмысленный длиннющей погоней за жизнью, присел аккуратно на краешек к чужой молодости, щас очарует. Но все равно он был живой и загорелый и слегка выпучивал глаза, скрывая склероз. И сидел на лавочке. А Гоголь стоял навечно — голова и плечи — стянуто вниз в рюмочку, нечем сидеть. Гоголь в рюмочке. Гоголь-моголь. Был бледный, глаза были ямы, ничего не скрывал. И все смеялись над ним, проходя, и дергали его за нос, чтоб стало щекотно внутри. А старика никто не дергал. Ты уляжешься в тепленькую ямку, старик, сладко протянешь ножонки, а он…