Игорь-якорь
Шрифт:
Ушли все. Нет, не ушли, а убежали.
— Ну что ж, — сказал Кушкин жене, — теперь ясно, к кому пришли эти люди — к нам или к нашему угощению. Вот что, Аня, я пойду ввернуть обратно пробки на электросчётчике, а ты позови нашу соседку.
…Кушкины встречали Новый год втроём — с Татьяной Матвеевной.
Без пяти двенадцать Анна Михайловна поставила на стол ещё тёплый, из духовки, пирог, а потом пили чай с конфетами.
Мутная жидкость осталась в бутылке — кукурузную пробку так и не вынули. Женщины не пили, а Кушкин сказал:
— Это было для гостей.
«Какой он — такой? — думала Татьяна Матвеевна. — Хороший, плохой, хитрый или просто чудак?»
У Кушкиных она просидела около часа, но Александр Александрович не стал ей от этого более понятен. Только запомнились ей слова Кушкина: «Человек — что птица: должен летать свободно».
А ведь это был тот единственный случай, когда мать Яши как-то ближе познакомилась с Александром Александровичем. И ей очень хотелось разгадать, какой он человек. Хотя бы только понять одно: он за белых или за большевиков?
8. Восторг и ненависть
В то время всё как бы поделилось надвое. В классе Гавриила Ивановича были не просто ученики, а будущие чекисты и белые офицеры, командиры Красной Армии и эмигранты, ставшие потом таксистами в Константинополе, как в те годы назывался турецкий город Стамбул. Если бы проследить судьбы соучеников Яши Смирнова, так оно и получилось: одни за революцию и с ней, другие — против революции и в бегах от неё, от родины. Хотя были и такие, что не сразу приняли революцию — колебались, а потом полностью стали за Советскую власть.
Не только люди, но и город, бывало, делился надвое. Случилось как-то, что иностранные войска заняли порт и нижнюю часть города, а в верхней части была Советская власть. И посреди улицы поставили такие лёгкие переносные заборчики, какие ставят, когда ремонтируют мостовую, — красно-белые. Они-то, заборчики эти, всегда красно-белые, но в тот раз цвета эти были кстати: полгорода было у красных, полгорода — у белых.
Ну, тут всё ясно: красные — по эту сторону, белогвардейцы — по ту. А вот что на душе у человека, за кого он, это можно было понять не всегда. Думает человек одно, а говорит совсем другое, или, как называют это, маскируется.
Каким же был Яша?
Прежде всего он был мальчишкой и, как каждый мальчишка, увлекался то одним человеком, то другим. Миша Зиньков как-то спросил его:
— Ты вчера на соляных был?
— Был.
— В футбол гонял?
— Ага.
— А кто стоял в воротах?
— Олег.
— Дубровский?
— Дубровский.
— Вмазали ему?
— Не. У Олежки руки-ноги длинные. Не пробьёшься.
— И ты, Яша, не мог пробить ни одного мяча?
— Не мог.
— Выходит, твой, как ты говоришь, Олешка, молодец.
— Не Олешка он, а Олежка. Олег, одним словом. Да, он хороший малый.
— Хорошего мало, — сказал Зиньков.
— Может, и так, — неопределённо ответил Яша. — Только он мне ничего такого не сделал.
— Тебе? — переспросил Зиньков.
— Ага, мне.
— Плохо ты, Яша, разбираешься в людях.
— Может, и так…
Тогда разговор на этом и кончился. Ведь это было задолго до того, как город стал делиться надвое.
В те дни Яша Смирнов впервые увидел вспышки орудий, услышал стрельбу на улице, гул летящих снарядов и впервые ощутил в руке теплоту золотистой винтовочной гильзы. А тёплой она была потому, что сейчас только была в деле. Не один ведь Яша, а целая ватага его приятелей подползла к тому переулку, где шёл бой. Они видели, как, подрагивая, выползает патронная лента из пулемёта, который назывался, как человек: «максим». Выползала лента пустой, точно был это просто широкий брезентовый пояс — такие пояса носят пожарные. Горячие пули уходили куда-то вдаль, а нагретые гильзы сыпались рядом с «максимом» на тротуар. Их-то и подбирали мальчишки, дуя на гильзы, перебрасывая из ладони в ладонь, как будто это была печёная картошка, жареные каштаны или калёные орешки фундук.
Когда прогнали белогвардейцев, Яша радовался демонстрации: красным флагам, ухающим и звенящим медными тарелками оркестрам, чучелам буржуев, которые покачивались на площадке грузового автомобиля, чёткому шагу колонн. Мальчишки бежали рядом с демонстрантами, кричали «ура», пели «Марсельезу». Эти дни Яша большую часть времени проводил на улице.
Уже зазеленели деревья, а на тихих уличках и в переулках, что расходились в разные стороны от Мельничной, сквозь камни мостовой пробивалась травка. Ведь людей в городе было тогда совсем немного — кто ушёл в Красную гвардию, а кто сбежал от Красной гвардии или подался в банды.
В некоторых переулках были совсем пустые дома. Там на тротуарах не только зеленела трава, но пестрели цветы и из лилово-голубых колокольчиков вылетали по утрам бабочки. Они ночевали в цветах, совсем как это бывает за городом, в чистом поле.
Такая благодать была недолгой.
Яша снова слышал стрельбу на улице. Но теперь уже мать не выпускала его на улицу. Когда же можно было выйти за ворота, оказалось, что в городе белогвардейцы.
И, приглядевшись к тому, как наглел с приходом белогвардейцев Олег Дубровский, как богаче становились богачи и беднее бедняки, как хмурился и становился почти больным Гавриил Иванович, оставаясь, впрочем, как всегда, подтянутым, строгим и справедливым, Яша начинал разбираться в том, что происходит вокруг. Ему уже не казались красивыми мундиры иностранных солдат и синие береты с красными помпонами, которые лихо набекрень носили матросы чужих кораблей.
Ещё до случая в подворотне, когда убили Гавриила Ивановича, Яша понял, что «быть ни за кого» нельзя. Хотя вот Александр Александрович Кушкин. За кого он? Мама говорила: «Наши пришли». А Кушкин говорил: «Пришли большевики». Мама кричала на Яшу: «Не смей выходить на улицу! Там опять стрельба». А Александр Александрович говорил: «Сегодня стрельбы не будет, можно открывать магазин: Добровольческая армия заняла уже весь город».
Почти о каждом человеке, с которым так или иначе сталкивался Яша, он думал: «Наш? Не наш?» А вот Кушкина, который жил с ним на одной лестнице, так и не мог разгадать: «Наш или не наш?»