Игра с тенью
Шрифт:
Двумя годами позже, в 1804 году.
19 апреля
Зашел сэр Джордж в сопровождении Перрена, переполненного Тернером и его творчеством. Он не далее как вчера присутствовал на открытии частной картинной галереи Тернера. Перрен был возбужден, словно ребенок, который только что лицезрел короля. «Она семидесяти футов длиной, Хейст, и двадцати — шириной и расположена позади его дома на Харлей-стрит, по соседству с улицей Королевы Анны». И далее в том же духе, словно перечисление архитектурных подробностей — самая интересная в мире тема. В конце концов, к моему облегчению, сэр Джордж остановил его, сказав: «Все это замечательно, Перрен; но ему не стоило выставлять столько полотен одновременно. И небо на его пейзажах написано слишком энергично и не гармонирует с другими деталями».
— Неужели, — спросил пораженный Перрен, — вы не видите никаких достоинств в его работах?
— Они обладают достоинствами, — сказал сэр Джордж, — но эти достоинства
На щеках Перрена проступили красные пятна, и я видел, что он хотел бы с ним поспорить, но решил придержать язык — без сомнения, опасаясь потерять выгодный заказ. Однако слова сэра Джорджа придали мне сил, и, собрав всю свою смелость, я наконец прямо спросил его о своем Лире. Ведь эта работа твердо основывалась на тех самых вечных принципах, которые он только что так превознес, и, пусть он пока нe высказывал мнения о картине, не были ли его предшествующие слова залогом одобрения?
Видимо, поначалу его изумило то, что я затронул эту тему. Но потом он встал и разглядывал полотно минуту или больше. Потом он изрек:
— Картина слишком велика, Хейст.
Слишком велика! Я с трудом поверил собственным ушам! Следуя примеру Перрена, я должен был вести себя осмотрительно, но меня охватило негодование, и слова сами собой сорвались с моих губ:
— Не припомните ли, сэр Джордж, что когда-то именно вы сочли мой замысел слишком мелким и попросили сделать его величественным, как жизнь?
Однако он уклонился от прямого ответа, сказал просто:
— У меня для такого недостаточно места, — и удалился.
Мгновение спустя Перрен просунул в дверь голову и произнес со смехом:
— Вы должны выстроить для этой картины галерею.
И вновь исчез, прежде чем я успел ответить.
Можно ли было сильнее оскорбить художника? Мое отчаяние и ярость были столь велики, что я хотел вышибить себе мозги или, схватив нож, изрезать картину в куски, но моя бедная Алиса услышала шум и удержала меня.
Она мой ангел-утешитель. Благослови ее, Боже, и вознагради, вопреки всему, мои труды.
Минуло двадцать три месяца, а он все еще не закончил своего Лира! Сколько же времени он над ним работал? Как редко столь долгий труд приносит столь малый плод! Впрочем, не малый, а не вполне удовлетворительный — ведь, если речь идет о картине, которую я видела и мансарде, никто не может пожаловаться на ее недостаточный размер. Картина слишком напыщенна, фигуры непропорциональны — целое почему-то производит меньшее впечатление, нежели отдельные детали. Я не согласна с сэром Джорджем Бьюмонтом относительно Тернера, но вполне понимаю, почему он не желает восхищаться творением Хейста.
Однако почему его мнение о Тернере столь отлично от моего? Из-за вполне понятного благоговения перед прошлым? Стиль старых мастеров — идеал для Бьюмонта (а их, в свою очередь, несомненно, осуждали за недостаточное следование устоявшимся традициям своего века). Все недостаточно традиционное считается «ложным», но для меня творчество Тернера уже освящено временем, оно излучает естественную красоту, которой так недостает слабосильным произведениям современников.
Конечно, есть неизбежные исключения (иначе я должна была бы восхищаться и картиной Хейста). И все же нельзя отрицать, что мир Хейста таит очарование — очарование эпохи Регентства, претенциозной и элегантной, когда Айлингтон еще оставался деревней, а щеголи франтили в Уоксхолле; очарование, которое не может разрушить даже сознание того, что время было развращенное, жестокое и, по свидетельству дневника Хейста, так же полно страданиями, как и нынешнее. Почему мы столь противоречивы?
Среда
Почти десять пустых лет — пустых и для меня, и для Хейста, ибо он нигде не упоминает о Тернере и (за исключением сообщения о рождении сына) не пишет ни о чем, кроме долгов и неудач. Но наконец в записях за 1813 год я прочитала:
15 февраля
Поворачивая на улицу Королевы Анны, встретил Кэлкотта, который, без сомнения, вышел из первого дома. Дощечка над дверью гласила: «Бенджамен Янг, дантист», и потому я подшутил над ним, воскликнув:
— Как! Неужто вы обломали зубы о ногу сэра Джорджа? Он слабо улыбнулся и ответил:
— Пожалуй, в вашем предположении куда больше истины, чем вы думаете. Нет, я только что посетил Тернера, — и он указал на дверь, которая располагалась рядом и, как я решил, вела во владения дантиста. — Это вход в его галерею.
— Я полагал, что галерея Тернера находится на Харлей-стрит.
— Он переехал сюда, за угол, и снял соседний дом; а вход устроен через помещение дантиста, чтобы посетителям было удобнее. Сейчас это имеет существенное материальноезначение, ибо, подыскивая покупателей для своих картин, он должен искать их именно здесь.
Я
— Из-за сэра Чарльза Бъюмонта. Ведь он так бесповоротно на нас рассердился — на Тернера, сбившего нас с правильного пути, и на меня, который дал себя сбить, — что всемерно мешает людям покупать наши произведения. В результате ни один из нас давно не может продать что-либо с академической выставки. В прошлом году он публично меня игнорировал и отговорил лорда Браунлоу от покупки одного из моих пейзажей. И даже у Тернера, несмотря па его репутацию, есть проблемы с его «Ганнибалом, переходящим Альпы».
— Но это, — возразил я, — не имеет к сэру Джорджу никакого отношения. Это все последствия мелких и злобных интриг Выставочного комитета, обуреваемого завистью и раздорами.
Кэлкотт мне ничего не ответил. Они всегда так: не отвечают, а оскорбляются, ибо мысль о том, что недостатки могут быть присущи самой Академии, а не ее покровителям и знатокам живописи, уязвляет их самолюбие. Он пожал плечами и холодно заявил:
— В любом случае, я намерен ничего не выставлять в этом году, и Тернер собирается поступить так же.
И он удалился, полный самоуверенности.
Возможно, мне не следовало так говорить; однако даже сейчас я не в силах видеть величайшую несправедливость и не кричать о ней. Ибо для чего же предназначен такой институт, как Королевская академия, если не для того, чтобы выискивать повсюду таланты и поддерживать их во славу искусства и нации? А что происходит взамен? Академия действует как закрытый клуб, единственная цель которого — продвигать собственных членов (когда они не слишком заняты войной друг с другом), например, выдвинуть кого-либо на должность профессора перспективы и далее ничего от пего не требовать. Поэтому истинно одаренные люди оттеснены и обречены на страдания, а их соперники занимают те места, которые по праву должны были бы принадлежатъ другим.
Читая последний абзац, я поразилась тому, насколько изменился тон Хейста — словно вместо дневника он внезапно вознамерился писать некий трактат. И поэтому я не слишком удивилась, когда наткнулась на запись, датированную одиннадцатым ноября того же года: «Сегодня взялся за свою сатиру на Академию». И далее, спустя три месяца: «Сегодня моя сатира опубликована. Боже, помоги ей достичь цели».
Он подписал сатиру псевдонимом (на редкость благоразумный для Хейста поступок), объявив конечной своей целью «полное переустройство сего порочного сообщества». Хочется надеяться, что он не пострадал из-за этого. Но, слишком хорошо зная теперь его, я все же опасаюсь, что он пострадал.
Четверг
Письмо от мисис Кингсетт. Три дня назад ее мать скончалась. Огромная потеря для нее и, сознаюсь, — ужасное разочарование для меня. Моя голова переполнена фамилиями, которые я узнала от Хейста, — Кэлкотт, Бьюмонт, Перрен. Читая дневник, я питала ложные надежды на то, что смогу поговорить с кем-то, кто знал их не понаслышке. И, конечно, я рассчитывала услышать от леди Мисден и о самом Тернере.
Но стоит ли жалеть о себе, когда другие заслуживают куда большего сочувствия? Сама миссис Кингсетт подает мне достойный пример, поскольку (трогательно слышать об этом) даже в горе не забывает обо мне и о моей неизмеримо меньшей утрате и приглашает заглянуть к ним на следующей неделе, дабы я могла взглянуть на письма и бумаги леди Мисден, прежде чем они будут распределены или уничтожены. Я поеду и выражу ей свою признательность.
Весь день и вечер с Хейстом. Сейчас я добралась до 1827 года. Ничего более о Тернере — да и вообще ничего существенного, за исключением непрестанных несчастий, усугубляемых редкими проблесками похвал или надежды получить заказ, которые возносят Хейста достаточно высоко, дабы неизбежное последующее разочарование повергло его в еще большее отчаяние. Конечно же, его инкогнито как автора сатиры на Академию раскрыто, и он обнаруживает, что единым махом умудрился ожесточить против себя почти всех, кто мог бы помочь его карьере.
И по мере того, как год сменяется годом и очередной грандиозный план рушится, все отчетливее и отчетливее вырисовывается перед ним «огромная мировая Несправедливость», и Хейст продолжает бесстрашно провозглашать ее причиной всех своих бед.
Однако есть два интересных места, которые до некоторой степени объясняют странное поведение его сына. 15 мая 1814 года Хейст записывает:
Зашел молодой английский художник по имени Истлейк. Он еще почти мальчик, но имеет больше вкуса и рассудительности, нежели люди, вдвое его старшие. Он совсем недавно вернулся из Парижа, и, когда он стоял перед моим «Цезарем», я догадывался, что за мысль складывается в его голове: «Наконец-то! Английская историческая картина, которую не стыдно поместить подле итальянских и французских полотен!»
И 1 июня 1828 года:
Милосердный Боже! Насколько растленны даже, казалось бы, благородные души! Истлейк посетил меня перед отъездом в Италию, дабы «засвидетельствовать свое почтение», как он выразился. Но его истинные цели стали очевидны, когда я попросил его присоединиться к моей миссии. Ибо, признавая, что Академия «далека от совершенства», он стал уговаривать меня отказаться от публичных на нее нападок, мотивируя это «бессмысленностью и ненужностью причиняемых людям обид».
— Как! — вскричал я. — Неужто святость Искусства — ничто? И защита этой святости — «не нужна»?
Осознав тщетность своих уговоров, он вскоре ушел, не сказав ни слова о моем «Пилате». Да и нужно ли отдавать должное силе моего искусства, если ты избран в младшие члены Королевской академии и надеешься стать полноправным?