Игра в классики
Шрифт:
– Сами напросились, приятель.
– Да вы пьяны, Орасио.
– Конечно, пьян. И это великий миг, час просветления. А тебе, детка, придется подыскивать какую-нибудь геронтологическую клинику. Посмотри на Осипа, ты ему годков двадцать добавила своими милыми воспоминаниями.
– Он сам просил, – обиделась Мага. – Сперва просят, а потом недовольны. Налей мне водки, Орасио.
Но, похоже, Оливейра не был расположен больше путаться-мешаться между Магой и Грегоровиусом, который бормотал никому не нужные объяснения. Гораздо нужнее оказалось предложение Вонга сварить кофе. Крепкий и горячий, по особому рецепту, перенятому в казино «Ментона». Предложение было принято единодушно, под аплодисменты. Рональд, нежно поцеловав этикетку, поставил пластику на проигрыватель и торжественно опустил иглу. На мгновение могучий Эллингтон увлек их сказочной импровизацией на трубе, а вот и Бэби Кокс, за ним, мягко и как бы между прочим, вступил Джонни Ходжес и пошло крещендо (ритм за тридцать лет у него стал тверже – старый, хотя все еще упругий тигр), крещендо напряженных и в то же время свободных риффов, и на глазах родилось маленькое чудо: swing ergo существую [ 45 ]. Прислонившись к эскимосскому ковру и глядя сквозь рюмку водки на зеленые свечи (как мы ходили на набережную Межиссери смотреть рыбок), совсем легко согласиться с пренебрежительным определением, которое Дюк дал тому, что мы называем реальной
45
Здесь: я играю свинг, следовательно, существую (англ.).
46
Что не свинг – того на свете нет (англ.).
47
Здесь: лови момент (лат.).
Время от времени случалось так, что слова давно умерших совпадали с тем, о чем думали живые (если только последние были живы, а те действительно умерли). «You so beautiful. Je ne veux pas mourir sans avoir compris pourquoi j’avais vecu» [ 49 ]. Блюз, Рене Домаль, Орасио Оливейра, «but you gotta die some day, you so beautiful but» – и потому Грегоровиус так хочет знать прошлое Маги, чтобы она чуть-чуть меньше умерла от той окончательной смерти, которая все уносит куда-то, от той смерти, которая есть незнание того, что унесено временем; он хочет поместить ее в свое принадлежащее ему время you so beautiful but you gotta, поместить и любить не просто призрак, который позволяет гладить его волосы при свете зеленых свечей, – бедный Осип, как скверно кончается ночь, просто невероятно, да еще эти башмаки Ги-Моно, but you gotta die some day, и негр Иренео (позже, когда он окончательно вотрется к ней в доверие, Мага расскажет ему и про Ледесму, и про типов из ночного карнавала – словом, всю целиком сагу о Монтевидео). И тут Эрл Хайнс с бесстрастным совершенством изложил первую вариацию темы «I ain’t got nobody» так, что даже Перико, зачитавшийся каким-то старьем, поднял голову и слушал, а Мага как приткнулась головой к коленям Грегоровиуса, так и застыла, уставившись на паркет, на кусок турецкого ковра, на красную прожилку, уходившую к центру, на пустой стакан на полу у ножки стула. Хотелось курить, но она не станет просить сигарету у Грегоровиуса, не знает почему, но не станет, не попросит и у Орасио, хотя почему не попросит у Орасио – знает: не хочется смотреть ему в глаза и видеть, как он опять засмеется в отместку за то, что она прилепилась к Грегоровиусу и за всю ночь ни разу не подошла к нему. Она чувствовала себя неприкаянной, и оттого в голову лезли возвышенные мысли и строчки из стихов, попадавшие, как ей казалось, в самое яблочко, например, с одной стороны: «I ain’t got nobody, and nobody cares for me» [ 50 ], что, однако, было не совсем так, поскольку по крайней мере двое из присутствовавших пребывали в дурном настроении по ее милости, и в то же время строка из Перса: «Tu est l`a, mon amour, et je n’ai lieu qu’en toi…» («Ты – здесь, любовь моя, мне некуда идти, но лишь в тебя…»), и Мага цеплялась за это «мне некуда идти» и за «Ты – здесь, любовь моя», и было легко и приятно думать, что у тебя просто нет иного выхода, кроме как закрыть глаза и отдать свое тело на волю судьбы, – пусть его берет, кто хочет, пусть оскверняют и восторгаются им, как Иренео, будь что будет, а музыка Хайнса накладывалась бы на красные и синие пятна, что пляшут под веками, и у них, оказывается, есть имена – Волана и Валене, слева – бешено крутится Волана («and nobody cares for me»), а наверху – Валене, словно звезда, утопающая в яркой, как у Пьеро делла Франчески, сини, «et je n’ai lieu qu’en toi». Волана и Валене. Рональду никогда не сыграть на рояле, как Эрл Хайнс, а надо бы им с Орасио иметь эту пластинку и заводить ее по ночам, в темноте, и научиться любить друг друга под эти томительные музыкальные переливы, под эти фразы, похожие на долгие нервные ласки, «I ain’t got nobody», а теперь на спину, вот так, на плечи, а руки закинуть за шею и пальцы запустить в волосы, еще, еще, и вот все закручивается в последний, финальный, вихрь, Валене сливается с Волана, «tu est l`a, mon amour and nobody cares for me» [ 51 ]. Орасио – там, и никому она не нужна, никто не гладит ее по голове, Валене и Волана куда-то пропали, а веки болят – так крепко она зажмурилась, но тут что-то сказал Рональд и запахло кофе, о, этот дивный запах кофе, Вонг, дорогой Вонг, Вонг, Вонг.
48
(англ., пер. Б. Дубина)
49
Ты хороша на диво (англ.). Не хочу умирать, не узнав, зачем жил (фр.).
50
Нет у меня никого, и никому нет дела до меня (англ.).
51
Ты – здесь, любовь моя, и никому нет дела до меня (фр., англ.).
Она выпрямилась и, часто моргая, поглядела на Грегоровиуса, помятого и грязного Грегоровиуса. Кто-то подал ей чашку.
(—137)
17
– Мне не хочется говорить о нем походя, – сказала Мага.
– Не хочется – не надо, – сказал Грегоровиус. – Я просто спросил.
– Я могу говорить о чем-нибудь другом, если вы просто хотите, чтобы я говорила.
– Зачем вы так?
– Орасио – все равно что мякоть гуайавы, – сказала Мага.
– Что значит – мякоть
– Орасио – все равно что глоток воды в бурю.
– А, – сказал Грегоровиус.
– Ему бы родиться в те времена, о которых любит рассказывать мадам Леони, когда немножко выпьет. В те времена, когда люди не волновались – не дергались, когда трамваи возило не электричество, а лошади, а войны велись на полях сражения. Тогда еще не было таблеток от бессонницы, мадам Леони говорит.
– Прекрасная, золотая пора, – сказал Грегоровиус. – В Одессе мне тоже рассказывали об этих временах. Мама рассказывала, она так романтично выглядела с распущенными волосами… На балконах выращивали ананасы, и никто не пользовался ночными горшками – что-то необыкновенное. Только Орасио в эту сладкую картину у меня не вписывается.
– У меня – тоже, но, может, там ему было бы не так грустно. Здесь ему все причиняет страдание, все, даже аспирин. Правда, вчера вечером я дала ему аспирин, у него зуб болел. Он взял таблетку и смотрит на нее, никак не может заставить себя проглотить. И такие чудные вещи говорил, мол, противно пользоваться вещами, которых, по сути дела, не знаешь, вещами, которые кто-то другой придумал для того, чтобы унять нечто, чего он тоже не знает… Вы слышали, как он умеет переворачивать все.
– Вот вы несколько раз употребили слово «вещь», – сказал Грегоровиус. – Слово не бог весть какое, однако годится для объяснения того, что происходит с Орасио. Совершенно очевидно, что он – жертва увеществления.
– Что такое увеществление? – спросила Мага.
– Довольно неприятное ощущение: не успеешь осознать какую-то вещь, как начинаешь ею терзаться. Сожалею, что приходится пользоваться абстрактным и даже аллегорическим языком, но я имею в виду следующее: Оливейра, мягко говоря, патологически чувствителен к давлению всего, что его окружает, к давлению мира, в котором он живет, ко всему тому, что ему выпало на долю. Одним словом, обстоятельства слишком угнетают его. А еще короче: все в мире причиняет ему страдание. Вы это сочувствовали, Лусиа, и со свойственной вам прелестной наивностью вообразили, будто Оливейра может быть счастлив в карманной Аркадии, измышленной по рецепту какой-нибудь мадам Леони или моей одесской матери. Я полагаю, вы не поверили тому, что я рассказывал про ананасы на балконе.
– И про ночные горшки – тоже, – сказала Мага. – В это трудно поверить.
Ги-Моно угораздило проснуться как раз в тот момент, когда Рональд с Этьеном решили послушать Джелли Ролла Мортона; он открыл один глаз и пришел к выводу, что спина, которая вырисовывалась на фоне зеленых свечей, принадлежала Грегоровиусу. Его невольно передернуло: мало приятного, проснувшись в постели, первым делом увидеть горящие зеленые свечи; дождь за окном мансарды странным образом перекликался с тем, что он только что видел во сне, а снилось ему какое-то нелепое место, однако залитое солнцем, и Габи расхаживала там в чем мать родила и крошила хлеб огромным, точно утки, глупым-преглупым голубям. «Как болит голова», – подумал Ги. Его совсем не интересовал Джелли Ролл Мортон, хотя на фоне дождя за окном довольно занятно звучали слова:
«Stood in a corner, with her feet soaked and wet…»? [ 52 ] Ну конечно, Вонг тотчас же состряпал бы какую-нибудь теорию о реальном и поэтическом времени; интересно, Вонг на самом деле говорил, что собирается сварить кофе? Габи крошит хлеб голубям, и тут как раз Вонг, вернее, голос Вонга раздался откуда-то из-за голых ног Габи, расхаживающей по буйно цветущему саду: «По особому рецепту казино „Ментона“». Вполне возможно, что в довершение всего появится и Вонг с полным кофейником.
52
Стояла на углу, и ноги все промокли (англ.).
Джелли Ролл сидел за роялем и ногою тихонько отстукивал ритм, за неимением ударного инструмента. Джелли Ролл пел «Mamie’s Blues», наверное, чуть покачиваясь и уставившись на какую-нибудь лепнину на потолке или на муху, которая летает туда-сюда, а то и просто на пятно, что маячит перед глазами. «Two-nineteen done took my baby away…» [ 53 ] Наверное, это и есть жизнь – поезда, которые увозят и привозят людей, в то время как ты с промокшими ногами стоишь на углу и слушаешь механическое пианино и взрывы хохота, которые несутся из зала, а ты трешься у входа, потому что не всегда есть деньги войти внутрь. «Two-nineteen done took my baby away…» Бэпс, наверное, столько раз ездила на поезде, она любит уезжать на поезде, да и как не любить, если в конце пути ждет дружок и если Рональд поглаживает ее по бедру, вот так, нежно, как сейчас, будто пишет музыку у нее на коже, «Two-seventeen’ll bring her back some day» [ 54 ], и, конечно, в один прекрасный день другой поезд привозил ее обратно, поди знай, стоял ли там на платформе Джелли Ролл, но вот он, рояль, и вот он, блюз Мамми Десдюм, вот он, тут, когда дождь заливает окна парижских мансард, в час ночи, и ноги промокли, и проститутка бормочет «If you can’t give a dollar, gimme a lousy dime» [ 55 ], – скорее всего Бэпс говорила, что-то похожее в Цинциннати, все женщины где-нибудь и когда-нибудь говорят что-нибудь в этом роде, даже в королевских постелях, у Бэпс своеобразное представление о королевских постелях, но как бы то ни было, какая-то женщина наверняка сказала что-то вроде «If you can’t give a million, gimme a lousy grand» [ 56 ] – все зависит от того, каковы запросы, да что же это рояль у Джелли Ролла звучит так печально, совсем как этот дождь за окном, который разбудил Ги и довел до слез Магу, а Вонг с кофе все не идет и не идет.
53
Двести девятнадцатый увез мою крошку… (англ.)
54
Двести семнадцатый привезет мне ее обратно (англ.).
55
Если не можете дать мне доллар, дайте вшивый десятицентовик (англ.).
56
Здесь: если не можете дать миллион, дайте вшивую тысчонку (англ.).
– Хватит, – со вздохом сказал Этьен. – Сам не понимаю, как терплю эту муру. Душещипательная, ничего не скажешь, но мура.
– Ну, разумеется, это не Пизанелло, – сказал Оливейра.
– И даже не Шенберг, – подхватил Рональд. – Зачем же просили поставить? Тебе не только ума не хватает, но и сердца. Наверное, не таскался ночью по улице с мокрыми ногами? А вот Джелли Ролл поет, старик, так, что сразу видно: знает, о чем поет.
– Я рисую лучше, когда у меня ноги сухие, – сказал Этьен. – И не пытайся пронять меня доводами из арсенала Армии спасения. Лучше поставь что-нибудь не такое глупое, какое-нибудь соло Сонни Роллинса, например. Эти, из «West Coast» [ 57 ], по крайней мере наводят на мысль о Джэксоне Поллоке или о Тоби – видно, во всяком случае, что они вышли из возраста пианолы и акварельных красок.
57
Название музыкальной группы.