Игра в классики
Шрифт:
«Toi, – говорит Кревель, – toujours pr^et `a grimper les cinq 'etages des pythonisses faubouriennes, qui ouvrent grandes les portes du futur… [ 81 ]
А почему не может быть так, почему мне не искать Магу, сколько раз, стоило мне выйти из дому и по улице Сен добраться до арки, выходящей на набережную Конт, как в плывущем над рекою пепельно-оливковом воздухе становились различимы контуры и ее тоненькая фигурка обрисовывалась на мосту Дез-ар, и мы шли бродить-ловить тени, есть жареный картофель в предместье Сен-Дени и целоваться у баркасов, застывших на канале Сен-Мартен. (С ней я начинал чувствовать все совсем иначе, я начинал ощущать сказочные знамения наступающего вечера, и совсем по-новому рисовалось все вокруг, а на решетках Кур-де-Роан бродяги поднимались в устрашающее и призрачное царство свидетелей и судей…). Почему мне не любить Магу, почему бы не обладать ее телом под десятками одинаково незамутненных небес ценою в шестьсот франков каждое, на постелях с вытертыми и засаленными покрывалами, если в этой головокружительной погоне за призрачным счастьем, похожей на детскую игру в классики, в этой скачке, с запеленутыми в мешок ногами, я видел себя, я значился среди участников, так почему же не продолжать до тех пор, пока не вырвусь из тисков времени, из его обезьяньих клеток с ярлыками, из его витрин «Omega Electron Girard Perregaud Vacheron & Constantin» [ 82 ], отмеряющих часы и минуты священнейших, кастрирующих нас обязанностей, пока не вырвусь туда, где освобождаешься ото всех пут, и наслаждение есть зеркало близости и понимания, зеркало жаворонков, вольных птах, но все-таки зеркало, некое таинство двух существ, пляска вокруг сокровищницы, пляска, переходящая в сон и мечту, когда губы еще не отпустили друг
81
Ты всегда готов карабкаться на пятый этаж к гадалке, в предмете, чтобы она распахнула перед тобой двери в будущее… (фр.)
82
Название фирмы, выпускающей часы.
«Tu t’accroches `a des histoires, – говорит Кревель. – Tu 'etreins des mots…» [ 83 ]
«Нет, старик, это куда лучше выходит по ту сторону океана, в тех краях, которых ты не знаешь. С некоторых пор я бросил шашни со словами. Я ими пользуюсь, как вы и как все, с той разницей, что, прежде чем одеться в какое-нибудь словечко, я его хорошенько вычищаю щеткой».
Кревель не очень мне верит, и я его понимаю. Между мной и Магой пролегли целые заросли слов, и едва нас с ней разделили несколько часов и несколько улиц, как моя беда стала всего лишь называться бедой, а моя любовь лишь называться моей любовью… И с каждой минутой я чувствую все меньше, а помню все больше, но что такое это воспоминание, как не язык чувств, как не словарь лиц, и дней, и ароматов, которые возвращаются к нам глаголами и прилагательными, частями речи, и потихоньку, по мере приближения к чистому настоящему, постепенно становятся вещью в себе, и со временем они, эти слова, взамен былых чувств навевают на нас грусть или дают нам урок, пока само наше существо не становится заменой былого, а лицо, обратив назад широко раскрытые глаза, истинное наше лицо, постепенно бледнеет и стирается, как стираются лица на старых фотографиях, и мы – все до одного – вдруг оборачиваемся Янусом. Все это я говорю Кревелю, но на самом деле я разговаривал с Магой, теперь, когда мы далеко друг от друга. Я говорю ей это не теми словами, которые годились лишь для того, чтобы не понимать друг друга; теперь, когда уже поздно, я начинаю подбирать другие, ее слова, слова, обернутые в то, что ей понятно и что не имеет названия, – в ауру и в упругость, от которых между двумя телами словно проскакивает искра и золотою пыльцой наполняется комната или стих. А разве не так жили мы все время и все время ранили друг друга, любя? Нет, мы не так жили, она бы хотела жить так, но вот в который раз я установил ложный порядок, который только маскирует хаос, сделал вид, будто погрузился в глубины жизни, а на самом деле лишь едва касаюсь носком ноги поверхности ее пучин. Да, есть метафизические реки, и она плавает в них легко, как ласточка в воздухе, и кружит, словно завороженная, над колокольней, камнем падает вниз и снова стрелой взмывает вверх. Я описываю, определяю эти реки, я желаю их, а она в них плавает. Я их ищу, я их нахожу, смотрю на них с моста, а она в них плавает. И сама того не знает, точь-в-точь как ласточка. А ей и не надо этого знать, как надо мне, она может жить и в хаосе, и ее не сдерживает никакое сознание порядка. Этот беспорядок и есть ее таинственный порядок, та самая богема тела и души, которая настежь открывает перед ней все истинные двери. Ее жизнь представляется беспорядком только мне, закованному в предрассудки, которые я презираю и почитаю в одно и то же время. Я бесповоротно обречен на то, чтобы меня прощала Мага, которая вершит надо мной суд, сама того не зная. О, впусти же меня в твой мир, дай мне хоть один день видеть все твоими глазами.
83
Вечно ты со своими историями, все цепляешься за слова… (фр.).
Бесполезно. Обречен на то, чтобы меня прощали. Возвращайся-ка домой и читай Спинозу. Мага не знает, кто такой Спиноза. Мага читает длиннющий роман Переса Гальдоса, русские и немецкие романы, которые тут же забывает. Ей и в голову не придет, что это она обрекает меня на Спинозу. Неслыханный судия, судия, ибо станешь творить суд своими руками, судия, потому что достаточно тебе взглянуть на меня – и я пред тобой, голый, судия, потому что ты такая нескладеха, такая незадачливая и непутевая, такая дурочка – дальше некуда. В силу всего этого, что я осознаю всей горечью моего знания, всем моим прогнившим и выхолощенным нутром просвещенного, вышколенного университетом человека, – в силу всего этого – судия. Так кинься же вниз, ласточка, с острым, как ножницы, хвостом, которым ты стрижешь небо над Сен-Жермен-де-Пре, и вырви эти глаза, которые смотрят и не видят, ибо приговор мне вынесен и обжалованию не подлежит, и уже грядет голубой эшафот, на который меня вознесут руки женщины, баюкающей ребенка, грядет кара, грядет обманный порядок, в котором я в одиночку буду познавать науку самодовольства, науку самопознания, науку сознания. И, постигнув всю эту массу науки и знания, я буду пронзительно тосковать по чему-то, например, по дождю, который пролился бы здесь, в этом мирке, по дождю, который наконец-то пролился бы, чтобы запахло землей и живым, да, чтобы наконец-то здесь запахло живым.
(—79)
22
Мнения были самые разные: что старик поскользнулся, что автомобиль проехал на красный свет, что старик, видно, задумал броситься под машину, что в Париже чем дальше, тем хуже, движение жуткое, что старик не виноват, что старик-то и виноват, что тормоза у машины были не в порядке, что старик был отчаянно неосторожен, что жизнь с каждым днем дорожает и что в Париже слишком много развелось иностранцев, которые не знают правил уличного движения и отбирают работу у французов.
Старик, похоже, не очень пострадал. Он все чему-то улыбался и поглаживал усы. Приехала машина «скорой помощи», старика положили на носилки, а шофер злополучного автомобиля все еще размахивал руками и рассказывал полицейским и зевакам, как было дело.
– Он живет в тридцать втором доме на улице Мадам, – сказал белобрысый парень, успевший до того обменяться несколькими словами с Оливейрой и другими любопытствующими. – Он писатель, я его знаю. Книги пишет.
– Бампер ударил его по ногам, но машина затормозила раньше.
– Его в грудь ударило, – сказал парень. – А старик поскользнулся на куче дерьма.
– По ногам его ударило, – сказал Оливейра.
– Зависит, откуда смотреть, – сказал чудовищно низенький господин.
– В грудь ударило, – сказал парень. – Я видел собственными глазами.
– В таком случае… Не следует ли известить его семью?
– У него нет семьи, он писатель.
– А, – сказал Оливейра.
– У него только кошка и уйма книг. Один раз я относил ему пакет, консьержка попросила, и он велел мне войти. Книги у него везде. И такое с ним должно было случиться, писатели, они все рассеянные. А чтоб меня сшибла машина…
Упали первые капли дождя, и толпа свидетелей растворилась в мгновение ока. Подняв воротник куртки так, что на холодном ветру оставался только нос, Оливейра зашагал, сам не зная куда. Он был уверен, что серьезных ушибов старик не получил, но из памяти не шло, какое было кроткое и, пожалуй, даже смущенное лицо у старика, когда его клали на носилки, а рыжий санитар подбадривал его душевными словами: «Allez, pepere, c’est rien ca!» [ 84 ], которые, должно быть, говорил всем. «Полное отсутствие общения, – подумал Оливейра. – И не потому даже, что мы одиноки, это само собой, и никто тебе не тетка родная. Быть одиноким в конечном счете означает быть одиноким в некоей плоскости, где и другие одиночества могли бы общаться с нами, если это вообще возможно. Однако при любом конфликте, например несчастный случай на улице или объявление войны, происходит резкое пересечение различных плоскостей, и в результате человек, который, возможно, является большой величиной в области санскрита или квантовой физики, становится pepere для санитара, укладывающего его в машину «скорой помощи». Эдгар По – на носилках, Верлен – в руках заштатного эскулапа, Нерваль и Арто один на один с психиатрами. Что мог знать о Китсе итальянский лекарь, который пускал ему кровь и морил голодом? Если эти, скорее всего, хранят молчание – что наиболее вероятно, – то те, другие, слепо торжествуют, разумеется, безо всякого злого умысла, понятия не имея о том, что этот оперированный, этот туберкулезник, этот страждущий, лежащий раздетым на больничной койке, вдвойне одинок оттого, что вокруг люди двигаются словно бы за стеклом, словно бы в другом времени…».
84
Ну, давай, папаша, это пустяки (фр.).
Он зашел в подъезд и закурил сигарету.
85
Здесь: инаковость, отдельность каждого (англ.).
86
Здесь: состояние пребывания вместе (словообразование от together – вместе) (англ.).
(—62)
23
Он остановился на углу, намаявшись от дум, уже терявших четкость (почему-то ни на минуту его не покидала мысль о сбитом старике, который теперь, наверное, лежал на больничной койке, а его окружали врачи, практиканты и сестры, любезные и безликие, и спрашивали, должно быть, как его зовут, сколько ему лет, кто он по профессии, уверяли, что ничего страшного, и, вероятно, уже оказали ему помощь – наложили повязки и сделали уколы). Оливейра стоял и смотрел, что творилось вокруг; как и любой перекресток в любом городе, этот перекресток был точной иллюстрацией к его мыслям, так что почти не нужно было напрягаться и думать, достаточно было смотреть. В кафе, укрывшись от холода (всего и дела-то, что войти и выпить стакан вина), несколько каменщиков болтали у стойки с хозяином. Двое студентов что-то читали и писали за столиком, Оливейра видел, как они поднимали глаза, взглядывали на каменщиков, и опять возвращались к книге или тетради, и снова отрывались поглядеть на каменщиков. Как будто каждый в своем стеклянном ящике: посмотрят друг на друга, уйдут в себя, снова посмотрят – только и всего. На втором этаже, над закрытой террасой кафе, женщина возле окна, похоже, шила или кроила. Ее высокая прическа ритмично двигалась в окне. Оливейра представил, что она сейчас думает, представил ножницы у нее в руках, детей, которые с минуты на минуту вернутся из школы, мужа, досиживающего рабочий день в конторе или в банке. Каменщики, студенты, эта женщина, а теперь еще и клошар, появившийся из-за угла, клошар с бутылкой вина, которая выглядывает у него из кармана, и с детской коляской, набитой старыми газетами, пустыми консервными банками, грязными обносками, вон – кукла с оторванной головой, вон – пакет, а из него торчит рыбий хвост. Каменщики, студенты, женщина, клошар, а в маленьком киоске, точно для приговоренных к позорному столбу, – LOTERIE NATIONALE, старуха – из-под серого чепца выбиваются жидкие пряди волос, на руках синие митенки, TIRAGE MERCREDI [ 87 ] – безнадежно ожидает клиентов, грея ноги у жаровни, так и сидит, закупоренная в этом вертикальном гробу, спокойно сидит, почти окоченевшая, предлагает удачу, а сама думает поди узнай о чем, крохотные комочки мыслей старчески копошатся: школьная учительница из далекого детства, которая угощала ее конфетами, муж, погибший на Сомме, сын-коммивояжер, комнатка в мансарде, где по вечерам нет воды, супчик, сваренный сразу на три дня, boeuf bourguignon [ 88 ], которое стоит дешевле бифштекса, TIRAGE MERCREDI. Каменщики, студенты, клошар, продавщица лотерейных билетов – каждый в своей группке, каждый в своей стеклянной коробочке; но вот старик попадает под машину – и тотчас же все устремляются к месту происшествия, бурно обмениваются впечатлениями, критикуют, соглашаются и не соглашаются, и так – пока снова не пойдет дождь, и тогда каменщики вернутся в бар к стойке, студенты – за свой столик, иксы к иксам, а игреки – к игрекам.
87
Национальная лотерея, розыгрыш по средам (фр.).
88
Мясо по-бургундски (фр.).
«Только живя нелепо и абсурдно, можно когда-нибудь разорвать этот бесконечный абсурд, – снова подумал Оливейра. – Че, да так я промокну, надо куда-нибудь податься». Он увидел объявления Salle de G'eographie [ 89 ] и укрылся в вестибюле. Лекция об Австралии, неведомом континенте. Собрание выпускников коллежа «Кристо де Монфаве». Фортепианная музыка в исполнении мадам Берт Трепа. Открыта запись на курс лекций о метеоритах. Становитесь за пять месяцев дзюдоистом. Лекция о застройке города Лиона. Концерт фортепианной музыки начинался вот-вот, билеты стоили дешево. Оливейра глянул на небо, пожал плечами и вошел. Он подумал, не пойти ли к Рональду или в мастерскую к Этьену, но решил оставить это на вечер. Почему-то ему показалось забавным, что пианистку звали Берт Трепа. Забавно было и пойти на концерт с единственной целью – ненадолго убежать от самого себя, еще одна ироническая иллюстрация на тему, которую он пережевывал, бродя по улице. «Мы – ничто», – подумал он, кладя сто двадцать франков к самым зубам старухи, выглядывавшей в окошечко кассы. Ему достался десятый ряд, исключительно по воле зловредной старухи, потому что концерт уже начинался, а желающих на него почти не было, если не считать нескольких стариков с бородой, нескольких – с лысиной и еще двух – с тем и с другим, судя по всему, соседей или домочадцев, двух женщин в возрасте между сорока и сорока пятью годами в старых-престарых пальто и с зонтиками, с которых текло в три ручья; было еще несколько молодых людей, главным образом парочки, которые громко спорили, толкались, хрумкали леденцами и скрипели этими ужасными венскими стульями. В общей сложности человек двадцать. Пахло дождливым днем, в огромном зале было сыро и стыло, а из-за занавеса в глубине доносился неясный говор. Один из стариков закурил трубку, и Оливейра тоже поспешил достать сигарету. Он чувствовал себя неуютно, один ботинок промок, неприятно пахло плесенью и сырой одеждой. Он старательно сопел, раскуривая сигарету, потом загасил ее. За дверями жиденько прозвенел звонок, и молодой парень настойчиво захлопал в ладоши. Старуха капельдинерша в лихо сдвинутом набок берете и с гримом на лице, который она наверняка не смывала на ночь, задвинула штору на входной двери. И только тогда Оливейра вспомнил, что при входе ему вручили программку. На скверно отпечатанном листке можно было разобрать с некоторым трудом, что мадам Берт Трепа, золотая медаль, исполнит «Три прерывистых движения» Роз Боб (первое исполнение), «Павану в честь генерала Леклерка» Алике Аликса (первое светское исполнение) и «Синтез: Делиб – Сен-Санс» – сочинения Делиба, Сен-Санса и Берт Трепа.
89
Географической аудитории в Сорбонне (фр.).