Игра в полнолуние
Шрифт:
– Ты бы любил кого попроще, – посоветовал Иосиф Давидович, раскуривая сигару. – К тому же, девочка учится, ей бы дипломом заниматься, а тут – ты. Голову дуришь, от важных дел отвлекаешь. Может, тебе пальцы переломать?
Савва невольно сглотнул, пытаясь унять страх. Понимал: если папа Йозеф возьмётся за дело, о карьере музыканта можно забыть. Потому-то его бугаи и начали с зубов. Теперь вот вставлять придется – кому нужен шамкающий певец… Но только зря папа требовал выбрать между Любашей и музыкой.
– Да хоть что делайте, – упрямо раздувая ноздри, бросил Шерман. – Я мужик, вытерплю.
– Таких терпил за кладбищем – полный овраг, – лениво поигрывая битой, намекнул один
– Да похрен мне! – огрызнулся Шерман. И уставился на папу Йозефа: – Хотите убить – убивайте. А потом что? Думаете, Люба простит? И заживете как раньше?
Иосиф Давидович смотрел на него тяжелым, давящим взглядом. Савва знал, что с дочерью у него и без того не клеилось, особенно после смерти Любашиной матери. Понимал, что папа Йозеф боится окончательного разрыва. А тот стоял, сдвинув кустистые брови, катал во рту сигару. И руки держал в карманах белоснежного плаща, будто пытаясь сдержаться, не ударить.
Ползли секунды. Из рыжей резиновой кишки, надетой на водопроводный кран, лениво выползали тяжелые капли и с оглушительным звоном падали в ржавую раковину. Паутина плавно колыхалась над голой лампочкой, свисавшей с потолка на витом кабеле. Ее жёлтый свет лишь пытался рассеять тьму, и та в отместку рождала гигантские тени. Лицо папы Йозефа они превратили в череп: бездонные треугольники под скулами, черные провалы вместо глаз. В их темноту Савва смотрел не мигая.
Наконец, Иосиф Давидович пошевелился. Раскурил потухшую сигару, подошел к связанному Шерману и, оттянув ворот его свитера, бросил туда горящий окурок. Он обжёг живот, и Савва дернулся от резкой боли. А папа Йозеф сказал:
– Ещё раз рядом с ней увижу – лично оболью бензином, лично подожгу и лично закажу тебе Шопена4. Ты меня услышал, музыкант?
Бугай-телохранитель поддел ножом веревку, как бы нечаянно зацепив острым кончиком плечо Саввы. Избавленный от пут Шерман вскочил, вытряс окурок из-под тлеющего свитера. Согнувшись, подул на обожженный живот. Каждое движение отзывалось простреливающей болью.
В приемном покое выяснилось, что у него сломаны три ребра, есть трещина в голени. Пока Савва ожидал в гипсовой, прибежала перепуганная Любаша, которой позвонила подружка-медсестра. «Это папа? Папа?! Отвечай, я всё равно узнаю!» – рыдала она, встревожено ощупывая лицо и руки Саввы. Он, конечно, смолчал, но толку…
Той же ночью, явившись в его крохотную квартирку с чемоданом, она рассказывала, как ссорилась с отцом. Как орала, вернувшись из больницы:
– Не смей его трогать! Если ты что-то сделаешь, я убьюсь! С крыши прыгну!
Иосиф Давидович хватал ее за руки, усаживал на роскошный кожаный диван, уговаривал:
– Люба, дочка, успокойся… Красавица моя… Ну зачем тебе этот уголовник?
– Ты тоже сидел, папа! – отбрыкивалась она.
– Я мягко сидел! С телевизором и шахматами! – вспылил отец. – У меня ковёр был во всю стену, и бокалы хрустальные. А твой Шерман что?.. Зад прикрыть нечем!
Любаша металась по комнате, швыряла в отца подушками, книгами, коллекцией семейных фото в тяжелых рамках:
– Он талантливый, заработает! А даже если и нет, обойдёмся! Я его люблю, люблю!!! Почему ты смеешь решать, как мне жить?!
Всё кончилось чемоданом и ключами, брошенными в лицо отцу. Она забрала зимние вещи, которые хранила в родительской квартире – ведь сама жила в институтской общаге после давнего случая, разбившего их семью. И ушла окончательно, отказалась от отца и его денег. Переехала к Савве. И ужинали они глазуньей из двух яиц, по одному на каждого. Потому что больше в холодильнике холостяка-Шермана не было ничего
Иосиф Давидович выдержал ровно двадцать четыре дня. Узнав, что Савва с Любашей отправились подавать заявление в загс, переступил через гордость. Пришел к ступенькам загса с букетом и поздравлениями, но на Савву глянул, будто асфальтовым катком расплющил. Говорил потом Шерману – уже на свадьбе, когда подвыпил:
– Всё-таки единственная дочь, как потерять?.. И, в общем-то, права она. Я за неё решить хотел, а это нехорошо. Не по-человечески.
Шерман кивнул, соглашаясь, уважительно пожал ему руку. Но невольно провел языком по кончикам новых зубов, вставленных вместо тех, что ему выбили в гараже. Папа Йозеф замахнул стопку водки и поднял руку, подзывая фотографа. Выдернул из вазы белую розу, обломал ей стебель и сунул цветок в нагрудный карман. И поволок Савву из-за стола: фотографироваться. Но пока фотограф примеривался, шепнул:
– Ну, убил бы я тебя… знаешь, как хотелось? Но она глупая ещё, горячая, могла потом дел натворить. Так что не думай, будто я тебя простил.
Та фотография до сих пор хранилась в свадебном альбоме: Савва с Иосифом Давидовичем, вроде бы по-дружески положившим руку на его плечо. А позади плакат «Лучший друг у зятя есть, называется он тесть!»…
Шерман моргнул, выплывая из воспоминаний. Любаша, приподнявшись на белой с позолотой кровати, смотрела на него снизу, по-прежнему держа его руку в своих ладонях. А с портрета на стене ухмылялся покойный уже папа Йозеф. Он оставил единственной наследнице все свои капиталы: сеть салонов красоты в Испании, рестораны в Британии, банковские счета… И указал в завещании, что дражайшему зятю Савве отходит в качестве наследства один-единственный объект недвижимого имущества: тот самый гараж.
Не без юмора был папа.
Впрочем, к моменту его смерти Шерман уже стал вполне обеспеченным человеком. А ведь ни копейки у тестя не взял, сам раскрутился – была заначка, да ещё какая! Знал бы с самого начала папа Йозеф о том, что хранится в однокомнатной халупе зятя, под фальш-стенкой, собственноручно приколоченной Шерманом к заду старого гардероба – сразу, поди, отдал бы за него дочь. Ну, или пришиб бы по-тихому…
А Савва на эту заначку открыл продюсерский центр, и дело пошло-поехало. Вот только о себе Шерман к тому времени понял, что таланта для сцены ему не хватит, поэтому за гитару брался только дома. И песен больше не сочинял. Но организовывал шоу в России и за рубежом, находил талантливых музыкантов. Учредил театр классической музыки, где играла Майя. Директором поставил старого приятеля Витьку Пряниша – и не ошибся, этот проект был одним из самых прибыльных. А в последнее время Шерман начал вкладываться и в кино. Его фильм о русском балете заграничный зритель ждал, как откровение. Продажи начались пару дней назад, но часть тиража уже раскупили: шумная пиар-компания сделала свое дело. Этот проект, ради которого Савве Аркадьевичу пришлось влезть в долги, тоже курировал Пряниш. «У которого, кстати, сегодня юбилей, – вспомнил Шерман. – Весь бомонд там будет, надо собираться».
– Любаш, вечером нужно к Прянишу, ты помнишь? Едешь со мной? – осторожно спросил он, отыскивая в складках одеяла свои семейники.
– Ты же знаешь, я его не выношу! – скривилась она, выпуская руку мужа. – Нет, мы с подругами в ресторан. Ты, кстати, слышал, что учудила дочка Катьки Беляковой? Нашла себе какого-то эфиопа, а теперь едет с ним в Африку! Катька в трансе, естественно, Беляков-старший на валидоле…
Слушая вполуха, Савва уселся на кровать. Потащил было к себе любимые домашние штаны, но бросил их на пол. Не хотелось нового скандала. Отвернувшись, буркнул: