Игра в расшибного
Шрифт:
— Да-а! — произнёс он через некоторое время, вытирая счастливый рот краем ладони. — Хорошее дело — отпуск!
— Ты мне говоришь? — завозилась под простынёй Милка. Не раздирая глаз, сонно пробормотала: — Щас встану, сготовлю тебе.
— Какой-такой вставать? — со смехом передразнил её Котька. — Выходной сёдни. Как пить дать, выходной!
— Часом не запамятовал, что Гунькиных перевозить собирались?
— Мабуть успеем, — кивнул нечесаной головой отпускник, бочком пробираясь с прижатым к груди бидончиком к спасительному растворённому окну.
— Куда ужо оглобли навострил? —
Иван Кузьмич жил под лестницей. В прямом смысле, под той самой парадной, которая спускалась с балкона под навес широкого крыльца в узкий тупиковый проулок, шутейно, как всё в этом городе, завернувший с центральной улицы Чапаева.
При военных, после перестройки гостиницы, закуток под лестницей, отгороженный от мира крепким брусом, служил чуланчиком, где хранили инвентарь дворники и куда складывали сломанную, но не списанную мебель, срок эксплуатации которой по чиновничьей глупости определялся столетиями.
Видимо, наличие окна и отдельного входа потом послужили веским основанием считать помещение жилым, и в ордере инвалида и ветерана войны чёрным по белому значилось, что гражданин Фролов прописан в доме номер один по Пролетарскому тупику, в квартире двадцать один «а», площадью аж девять квадратных метров. Правда, почему его квартира имела столь странный номер, да ещё с литером «а», если в доме проживало всего пятнадцать семей, не знали ни коммунальщики, ни работники паспортного стола, ни участковый милиционер.
Сам Кузьмич смотрел на эти странности весьма просто.
«Во-первых, — загибал он пальцы на левой руке, а правой делал отмашку, как флажком семафорят на любой ходящей по воде посудине, — очко — цифра счастливая, а с буквой «а» — Асобенно. Во— вторых, никто и никогда на моё помещение не позарится. В-третьих, дай бог здоровья тому коменданту, который не побоялся бросить в этой коморке старую мебель. Так что с гардеробом у меня полный порядок! И, наконец, в-четвёртых, мне печку топить не надо. Это вам не фунт изюма! По всему выходит, братцы-моряки, со счастливым номером счастливый я человек!»
Печку ему, действительно, топить не было нужды. Одна из круглых, в голубых изразцах, старинная голландка на первом этаже выпирала жаркой окружностью из стены. Возможно, когда-то изначально здесь было что-то вроде сушилки для зимних вещей. Клали печь купцу настоящих печных дел мастера, поэтому и грела она так, что даже в лютые морозы Кузьмич приоткрывал форточку в окне.
Котьке жилище Ивана Кузьмича напоминало театральные кулисы, где в первое мгновение кажется, что вещи там нагромождены друг на друга в беспорядке, но присмотревшись, начинаешь понимать значение каждой. Частичный скос потолка был задрапирован сшитой вручную красной бархатной портьерой с золотыми кистями, что уже напоминало занавес. Вторая, тёмно-синяя, закрывала половину окна. Яркость богатых тканей скрадывала убогость обстановки, которую Кузьмич старательно ухетовал много месяцев кряду. Не всякий глаз мог сразу распознать в столешнице полированную крышку рояля, а в широкой тахте — диванные спинки. И уж совсем никому в голову не могло прийти, что платяной шкаф собран из прикроватных тумбочек.
В простенке между окном и дверью висели на гвоздях кастрюльки и сковороды, под которыми на сложенных столбиком кирпичах стоял надраенный, как корабельная рында, примус. Посуда хранилась в шкафчике с застеклёнными дверками по другую сторону окна. Там же была прибита полка, сплошь заставленная книгами и журналами, тоже, видимо, брошенными постояльцами гостиницы. Читал ли их новый владелец, трудно судить, но некоторые книги были любовно переплетены совсем недавно. Среди них Котька выудил «Тараса Бульбу».
Под книжной полкой Иван Кузьмич прикнопил огоньковские репродукции с портретов Сталина в белом кителе генералиссимуса и Жукова на параде Победы. Рядом в картонной рамочке под целлофаном, вырезанным из планшета офицерской полевой сумки, висела любительская фотография, запечатлевшая в июле тысяча девятьсот сорокового года — года Котькиного рождения — почти всех соседей по двору. На ней ещё можно было угадать мужа и взрослых, чубатых сыновей тётки Печерыцы, молодую чету Дёминых, многодетные семейства Максяшевых и Зайцевых, старшего брата Толика Семёнова — Фёдора. Менее чем через год Кузьмич не со всеми успеет даже проститься: кто будет в смене на заводе, а кто уже трястись в эшелоне по дороге на фронт. Только память да эта фотография останутся о них после войны.
Когда Костя втиснулся в коморку Фролова, тот сидел на любимой скамеечке с приделанной спинкой от венского стула и, прикусив губу, старательно зашивал на изношенном тельнике прореху, широко водя иглой с длинной ниткой от коленей к животу.
— Кто ж так шьёт, дядь Вань? — ставя бидончик на полированную гладь стола, хмуро изрёк Котька. — Отдал бы моим, враз заштуковали бы.
— Чё пришёл? — не поднимая глаз от шитья, нарочно не замечая бидон, буркнул Кузьмич.
— Пиво принёс. Очувствоваться надо.
— И всё?
— Окстись, дядь Вань, семи часов нет. Закрыты магазины.
— А дежурный?
— До него полдня шлёпать трезвыми ногами.
— А ресторан в порту?
— А деньги где такие?
— Вот в кепке, — крутанул головой Кузьмич. — Сберёг.
Он, кособочась, приподнялся и попробовал встряхнуть тельняшку, но та будто зацепилась за что-то и вырвалась из его рук.
— Чёй-то? — не понял Иван Кузьмич, и тряхнул сильнее. Тельняшка не поддавалась.
Котька нагнулся, глянул снизу и заржал, не в силах разогнуться:
— Полундра! Ты её…, ты её…, к гульфику пришил!
Кузьмич недоверчиво и осторожно сунул руку в мотню и тут же, поскуливая, стал рвать нитки:
— Будя щериться, верзила! Налей пива, не вишь человеку плохо!
— Плюнь на грудь, а то помру без солёного моря! — хватался за бока Котька.
В приоткрытую дверь просунулась голова Гункина:
— Мужики! Не забыли перевозить нас сегодня?
— Гунькин, чёрт! — цикнул на него Фролов. — Надо же под руку явиться! Ты бы ещё в пять утра припёрся. Из-за тебя пиво расплескал.