Игра во всё
Шрифт:
Приходилось мне и смерть играть, не раз приходилось. В «Борисе Годунове», в других спектаклях. В кино меня тоже неоднократно «убивали». Говорят, что дурная примета: изображать уход человека из жизни. Но роль того требует, и для профессионала изображение любого состояния человеческой жизни, человеческой психики не является чем-то из ряда вон выходящим.
Иногда начинаю немного сомневаться: а нужно ли мне это? Скажем, «умирать» по вечерам на сцене. А потом думаю, что это ведь приметы, суеверие. В них нельзя верить. Чем сильнее человек в них поверит, тем больше вероятность, что они сбудутся. Загадка чисто психологическая. Поэтому важно не впускать такое в себя. Твоя психика победит, если отбрасывает всякие приметы и суеверия. А если наоборот, то она сдается, и тогда жди худшего. Вот черная кошка дорогу перебежала, ну и бог с ней: кошкам нельзя объяснить, что перед
Тем не менее огромное количество вещей, событий, явлений пропускаю через свое сердце. Когда я не так давно пришел в больницу, врач у меня спросил: «Вы что, штангой занимались?» «Нет, не занимался, – говорю я. – Я вообще никаким спортом никогда не занимался. Плавал часами в Волге и в Черном море, на велосипеде «Орленок» в детстве по Октябрьску гонял, играл в волейбол, в шахматы. Машину, «Победу» с брезентовым верхом (редчайшая модель), отец научил водить, когда мне было двенадцать лет. А в профессиональном смысле – не помню никакого спорта. Я и на уроках физкультуры был два или три раза. Поэтому, извините, не было никакой штанги». «А сердце у вас, – говорит врач, – как будто вы всю жизнь поднимали ее…»
Он верно заметил. Штангисты поднимают сотни килограммов железа. Нагрузка чудовищная. Неестественная. Я же никогда ничего подобного не делал, но пропускал через сердце огромное количество вещей. И это тоже неестественная нагрузка. Специалист, хорошо разбирающийся в загадочных зубцах кардиограммы, это сразу обнаружил. Значит, и детские мои страхи, и все мои переживания, и всё, чем я профессионально занимаюсь почти сорок лет, дало свои медицинские результаты, кроме всех других, для меня самых главных. Нагрузка на актера сродни поднятию тяжестей, но тяжести эти совсем иного рода. А по-другому играть не умею. Такова моя природа. Я о ней все время говорю. Могу существовать как актер только внутри своей природы. Какой я человек, так и играю. Только всем сердцем.
Все это было заложено в моем детстве. Еще до школы.
В первом классе страшно стеснялся поднять руку и сказать: «Можно выйти?» Я такое скажу, и сразу все догадаются, зачем мне надо выходить. И девочки, и мальчики. Все тридцать с лишним человек. Какой стыд! Я понимал, что другие запросто могут попроситься, а я почему-то не могу, что-то удерживает меня… А уж если вспомнить о том, как я в восьмом классе впервые пригласил девочку на танец, то тут вообще Волга из берегов вышла. Чтобы я подошел к ней и осмелился ее пригласить, не помню, на какой танец, но, кажется, на медленный…
И вот эта стеснительность – тоже в моей природе. С одной стороны. А с другой, считаю себя человеком очень отважным. Обе противоположности уживаются во мне, органически сосуществуют. Одно компенсирует другое. Плюс и минус крутятся один возле другого, тянутся друг к другу и дают заряд. В моих работах это очень чувствуется, во всех, но особенно в последних. Я в этих работах все время на грани, еще чуть-чуть, и за ней окажусь, но отчего-то не оказываюсь. Как однажды Михаил Александрович Ульянов сказал, когда мы выпустили «Мадемуазель Нитуш», я играл там с Марией Ароновой. Ульянов сказал: «Это, конечно, дико смешно, но ты, Володь, прямо на грани!» – «Да, на грани, Михал Саныч». У меня в спектакле была роль полковника Альфреда Шато Жибюса, солдафона с грубыми шутками. Он и с женщинами такой же, как с солдатами. Очень легко перейти эту грань, за которой образ пропадает, и остаются дурацкие, плоские шутки, а это уже не смешно. И «Дядя Ваня» не как трагический персонаж, а деревенский «фигляр», был сыгран мною на самой грани. (Открывали этим спектаклем театр «Et Cetera» Александра Калягина.) И мой профессор Серебряков в «Дяде Ване» в нашем Вахтанговском в постановке Римаса Туминаса. Этот мой, как где-то прочитал, «ложно-многозначительный Серебряков с цирковыми припрыжками и ужимками». Что не совсем или совсем не так. Да и, пожалуй, многие и многие другие мои роли, которые тоже на самой грани, но без выхода за нее. Я об особенностях некоторых своих работ расскажу в других главах книги.
Но все это, повторяю, оттуда, из детства. Где все, что вокруг, невероятно странно и непонятно, страшно и захватывающе интересно; и душа куда-то летит, и сердце сжимает от тех счастливых и страшных ощущений, которые бывают только в детстве. Фантазия и сны… Нельзя объяснить гениальный мистический театр, в котором человек не играет во всё, а живет всем. Иной раз что-то привидится, и я думаю, что нет человека в мире, у которого могут быть такие фантастические сновидения.
Людям много чего снится. Что это такое, почему так, никто не знает. Фрейд жизнь посвятил, чтобы разобраться, но и он не сумел. Один приятель рассказывал, что почти каждую ночь стал преследовать его троллейбусный контролер с головой осла; другой просыпался от ужаса, когда из-за угла выходила какая-то трехметровая фигура во всем белом; еще один никак не мог избавиться от навязчивого, вязкого, почти как у Кафки, посещения им какого-то идиотского заседания, откуда он пытался убежать, но не мог: всякий раз мордатые охранники с бесшумным хохотом ловили в дверях… А я в своих снах оказываюсь в 365 тысячах километрах от дома. От комнаты, где сплю. Как туда попадаю, никаким объяснениям не поддается. Я вижу себя сидящим на Луне. Как такое может быть? А так и может, что сижу и с нее смотрю на Землю. Очень похоже на фантастический фильм. Вижу Землю, как в кино. Моря, океаны, горы, леса, города, улицы, людей, машины… Сижу и размышляю, насколько это интересно наблюдать земную жизнь с такого расстояния, с такой высоты. Оттуда, оказывается, все намного виднее. И в то же время знаю, что в любой момент могу ночное светило покинуть, вернуться на Землю, дойти до кровати и снова лечь спать. Абсолютно реально. Я холод чувствую необитаемой поверхности ночного светила. Но просыпаюсь не с криком, а спокойно и с улыбкой. Для меня это не сон, а что-то естественное… Вот в чем ужас радости или радостный ужас. И так, и так можно сказать.
А бывает, что я летаю. На не очень большой высоте над земной поверхностью, а все равно дух захватывает. И снова замечательные отголоски детства. Рядом с домом песчаная круча, и надо спуститься с этой кручи к воде. Я во сне стою, широко раскинув руки, на самом краю и думаю: «Прыгать или не прыгать? Разобьюсь или не разобьюсь?» И все-таки прыгаю и лечу над Волгой, а потом возвращаюсь. Самый сладкий сон в моей жизни. Сверкает поверхность воды, корабли, люди на берегу, вишневые деревья в нашем саду… Душа полетела, она умеет летать.
Октябрьские игры
Совсем не сон, как я в снегу потерялся. В Октябрьске бывали такие обильные снегопады, что за ночь дом заносило по самые трубы. Дома нет. Торчат из огромного сугроба только печные трубы, и белый дым из них. Похоже, что кто-то что-то жарит или варит внутри снежного холма. Впечатление сказочное… Однажды утром собрался идти гулять. Открываю дверь, а передо мной белая стена. Мы рыли ходы в этом огромном сугробе. И я как-то раз копал, а потом оказался в снежном плену. Не знаю, куда дальше копать. Там и сидел. Меня долго искали, но потом нашли: чуть не замерз.
Пел я и про «бригантину», которая «надувает паруса». Ребята, какие постарше, обожали мое пение. Мне было тогда лет 5–6. Стою на краю обрыва, а ребята внизу. И я для них во всю силу своих маленьких легких пою: «В флибустьерском дальнем синем море бригантина надувает паруса». Очень громко получалось. Ребята заливаются, изнемогают от смеха, а я пою… Они мне за мое выступление ведро раков давали, и я тащил его к бабушке. Она их варила в большой кастрюле с перцем и солью. Вкусные в детстве были раки. Я, впрочем, их и сейчас люблю. Но тогда были вкуснее.
Я и в школе любил петь. Легко отличал первый голос от второго, никогда не фальшивил; с сольфеджио, пением по нотам, тоже было все хорошо. А вот учиться музыке не очень хотел. Мама хорошо играла на пианино, и она отдала меня в музыкальную школу. Я от нее отлынивал разными способами, а мама все заставляла и заставляла осваивать фортепьяно: «Это тебе, Володя, очень в жизни пригодится. Ты пока этого еще не понимаешь». Я действительно не понимал, но что-то все-таки делал и в конце второго класса сыграл Моцарта. На экзамене в музыкальной школе. Сыграл сложное произведение Моцарта, которое исполняют на экзамене в шестом или седьмом классе. Был у меня такой крупный прогресс в освоении большого клавишного инструмента. Я очень обрадовался, что умею играть, и… перестал этим заниматься. Мама от моей игры была в восторге. Она убеждала меня, что надо продолжать: музыка, владение инструментом достигаются непрерывной практикой. Но тут нагрянуло лето, а летом, естественно, не до музыки. Родители уехали в какой-то южный санаторий. Меня из Октябрьска отвезли в Ялту к другой бабушке, Ольге Владимировне, маминой маме. А в Ялте, естественно, Черное море. «Море было очень большое». Как Чехову один ребенок сказал. Так и заглох во мне будущий знаменитый пианист.