Игуана
Шрифт:
Надо начинать все сначала — и это тогда, когда в пещере у него сидит женщина, которая ждет ребенка, содержатся три пленника, представляющие угрозу для его безопасности, и в любое время сюда могут заявиться на его поиски другие корабли.
Надо было начинать сначала.
И он начал.
Каждый вечер он собирал пленников и сажал их в одну из пещер в ущелье, связав их между собой цепью, на которой когда-то держал Малышку Кармен.
Однако ему казалось, что, если однажды ночью они совместными усилиями сумеют высвободиться, им будет достаточно взобраться на вершину утеса, чтобы с ним покончить,
Приговор, вынесенный и оглашенный заранее, не подлежал бы обжалованию: пытка и смертная казнь для всех троих.
Днем он заставлял их работать еще энергичнее, в первую очередь на восстановлении водоемов. Один из португальцев, Феррейра, выказавший строптивость, схлопотал тридцать ударов бичом и провалялся в бреду целую неделю, оставшись в живых благодаря крепости, а также совершенно необъяснимому для Оберлуса желанию продолжить свое земное существование, несмотря на бедственное положение, в котором он находился.
Игуана Оберлус стал человеком раздражительным, подверженным внезапным приступам гнева, и к пистолетам с тесаком добавил еще длинный кнут, который чуть что со щелканьем опускался на спины пленников, ввергая их в состояние постоянного страха и растерянности.
Оберлус сознавал, что если любой корабль, который подойдет к берегам острова, будет предупрежден о его присутствии и команда захочет его изловить, то придется безвылазно сидеть в пещере, и тогда его существование превратится в ад. Как только будут съедены черепахи, без воды и пищи с каждым днем выжить будет все труднее; время покоя и изобилия, когда он не знал иной заботы, кроме как сидеть на вершине утеса и следить за рабами в подзорную трубу, безвозвратно кануло в прошлое.
Недолго же продлился его триумф.
Гигантские альбатросы еще не успели вернуться из своей третьей «иммиграции» с тех пор, как он провозгласил себя «королем Худа», а все, казалось, уже было кончено. Из его богатств осталось только золото, которое здесь ему было абсолютно ни к чему, а из пленников выжили только слабоумный норвежец да пара португальцев.
Но он все равно будет бороться.
Бороться, трудиться, бить и неистовствовать — вот и все, что ему оставалось на этом свете. По этой причине его постоянно снедала лихорадочная жажда деятельности, которая не давала ему ни минуты покоя и вынуждала каждый вечер валиться с ног от усталости.
Он сжег книги.
Его толкнула на это убежденность в том, что из-за них он расслабился, потерял время, необходимое для сна, забил себе голову дурацкими идеями, и он вслух зарекся, что больше не прочтет ни строчки, проклиная тот день, когда ему вздумалось научиться читать.
— Это просто смешно, — сказала Малышка Кармен, наблюдая, как он швыряет книги в огонь. — Нет ничего плохого в том, чтобы уметь читать, другое дело — двадцать раз перечитывать, как ты, «Одиссею». Чего ты ждал? Что превратишься в Одиссея?
— Да что ты знаешь об Одиссее?
— То же, что знают все: он был сумасшедшим, отправившимся на войну, которая его совершенно не касалась, бросив в одиночестве замечательную жену. — Она улыбнулась. — Плохо то, что она не сбежала с первым постучавшимся в дверь, вместо того чтобы ждать его годами.
— Ты бы не стала его ждать?
— Конечно нет, — тут же ответила она. — Мужчина, который по своей воле идет на войну, заслуживает лишь забвения и смерти.
Он взглянул на нее с изумлением:
— Что ты хочешь этим сказать?
— То, что сказала. Что они совокуплялись друг с другом, и поэтому им так нравилось вместе ходить на войну!
Игуана Оберлус несколько минут молчал, роясь в памяти, и смотрел, как пламя пожирает том «Хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского».
— На моем последнем корабле застукали вдвоем пару юнг, — наконец сказал он. — Они были еще совсем юнцы, но капитан Харрисон приказал связать их нос к носу и повесить за бортом, так чтобы ноги были в воде, и их откусили акулы. Господи, как же эти юнги кричали! — прибавил он. — Один помер той же ночью, другому прижгли культи каленым железом и ссадили на берег в Ямайке. — Он поцокал языком — Капитан уверял, что один содомит наносит команде больше вреда, чем цинга, потому что после шестимесячного плавания китобой, даже тот, что мужик мужиком, может поддаться искушению.
Она взглянула на него лукаво:
— Ты ни разу не поддался?
Оберлус со смехом сказал:
— Да кто бы стал искушать меня, с эдакой физиономией? — И уже другим тоном продолжил: — Даже содомиты не желали иметь со мной дела. — Он поворошил палкой золу от книг. — Известно ли тебе, что я никогда ни с кем не говорил больше пяти минут? Похоже, никому не нашлось, что мне сказать. — Он покачал головой, словно отказывался верить в собственное прошлое. — Просить уделить чуть больше пяти минут внимания на протяжении всей жизни — не слишком обременительная просьба, тем не менее мне никогда столько не уделяли.
— Для человека, который заявляет, что ему плевать на человечество, ты чересчур себя жалеешь, — заметила Малышка Кармен. — Или ты оправдываешься?
Он взглянул на нее с плохо сдерживаемой яростью — или, может быть, с презрением.
— Нет. Я не нуждаюсь в оправдании, — сказал он резко. — И меньше всего перед тобой — той, которой нет оправдания.
— Откуда в тебе такая уверенность? Что тебе вообще известно о моей жизни?
— Мне достаточно того, как ты себя ведешь с того времени, как появилась здесь, — ответил он. — В тот день, когда ты не смогла в меня выстрелить — и это после всего того, что я с тобой сделал, — я понял, какова ты на самом деле.
— Не всем же нам быть убийцами.
— Убить меня в тот момент было твоим долгом. Но ты этого не сделала, потому что тебе нравилось, чтобы я, отвратительное существо, к которому никто сроду не приближался по собственной воле, держал тебя в рабстве. Кто еще стал бы дрючить тебя в задницу или стал бы унижать тебя, как я? Тебе будет непросто найти такого, как я, если однажды удастся от меня избавиться. Если у тебя получится, если удерешь, закончишь шлюхой в портовом кабаке, ложась под любого в обмен на несколько монет, чтобы отдать их сутенеру, который будет тебя драть. Вот она, твоя суть, — заключил он. — У меня и то больше шансов изменить физиономию, чем у тебя — изменить наклонности.