Икона и топор
Шрифт:
И продолжал, подчеркивая, что избавление и вдохновение даровал Рублеву:
«не волопас — Начал труда носитель, А просто: Спас».Конечно, нет способа узнать, сколь глубоки и продолжительны окажутся брожения хрущевской эпохи, как нет и способа оценить, сколь интенсивно и какими путями молодое поколение будет в дальнейшем добиваться реформ, при том что власти предержащие постоянно искушают его доходной карьерой и растущим материальным благосостоянием. Один из недавних советских анекдотов рассказывает о том, как сторож на задворках колхозной фермы вдруг наткнулся на Христа в лаптях, который говорил Богоматери: «Разными способами мы испытывали людей — и войной, и голодом. Пришла пора испытать их добрым урожаем» [1602] . Может статься, после нескольких хороших урожаев всякое беспокойство исчезнет и от несбывшихся чаяний русской культуры останется лишь томительное грустное воспоминание. Все проходит, и невозможность узнать, что окажется важным для грядущих поколений, — последняя прелесть и главная тайна истории. Историку,
1601
91. Б.Слуцкий. К дискуссии об Андрее Рублеве // Юность, 1962, № 2, 41. Ср. похвалу Рублеву у Пильняка: Б. Пильняк. Собр. соч., I, 97—103.
А.Синявский, выдающийся критик и автор большого предисловия к избранным стихотворениям Пастернака (изд. 1965 г.), одобрительно цитирует концепцию поэта, выдвинутую Горьким в 1894 г., когда он ставил бойкое сатирическое писание над холодно-чистым искусством или мечтательно-сентиментальным лиризмом. Призыв Горького кдействию, повторенный Синявским, кажется и эхом давней Московии (с ее колокольным звоном и «подвигами»), и новым призывом к дерзким голосам — современникам Синявского: «Нужны подвиги, подвиги! Нужны такие слова, которые бы звучали, как колокол набата, тревожили все и, сотрясая, толкали вперед» (А.Синявский. Горький-сатирик // О художественном мастерстве М. Горького / Сост. Б.Михайловский и Э.Тагер. — М., I960, 133). Синявский цитирует статью: Об одном поэте // М.Горький. Собр. соч., I, 335. См. также в указанном сборнике вступительную статью Михайловского «Из этюдов о романтизме раннего Горького. Юмор и его связь с литературной традицией», а также статью о Синявском, опубликованную вместе с фрагментами критических сочинений последнего: A.Field//NL, 1965, Nov. 8, 10–17 (после ареста Синявского в СССР и обвинения в авторстве произведений, опубликованных на Западе под псевдонимом А.Терц).
1602
92. Этот анекдот мне рассказал в 1961 г. один советский гражданин, указав, что анекдот заимствован из напечатанного рассказа Т.Журавлева, который мне разыскать не удалось.
4. ИРОНИЯ РУССКОЙ истории
Когда ищешь способ уяснить себе запутанные исторические сложности, весьма притягательной видится идея иронии. Ироническое чутье прокладывает путь где-то посредине между абсолютно исчерпывающими объяснениями исторической науки XIX в. и абсолютной абсурдностью многих современных суждений. В своей «Иронии американской истории» Райнхольд Нибур определил иронию как «случайные на первый взгляд несообразности жизни, которые при ближайшем рассмотрении оказываются отнюдь не просто случайными» [1603] . От пафоса ирония отличается тем, что человек до некоторой степени в ответе за эти несообразности; отличается она и от комедии — тем, что в несообразностях есть скрытые взаимосвязи, а от трагедии — тем, что в эти несообразности не вплетен неумолимый рок.
1603
1. R.Niebuhr. The Irony of American History. — London, 1952, x и ix — xi.
Ирония — идея, полная надежды, хотя и не успокоительная. Человек — не беспомощное существо в совершенно абсурдном мире. Он, может, и справится с ироническими ситуациями, но только если осознает их ироническую природу и избежит соблазна прикрыть несообразности абсолютно исчерпывающими объяснениями. Иронический взгляд утверждает, что история смеется над человеческими притязаниями, не питая враждебности к человеческим чаяниям, и способна дать человеку надежду без иллюзий [1604] .
1604
2. В дополнение к Нибуру см. высказывание Вудворда касательно необходимости «проникнуть в легенду, не разрушая идеал»: С.V.Woodward. The Irony of Southern History//Journal of Southern History, 1953, Feb., 19. Об иронии как «истинной свободе» для Прудона и высшей основе эстетики «любви и простоты» см.: V.Jankelevitch. L'ironie ou la bonne conscience, 1940, 2d corr. and exp. ed., особ. 167–168. О «радикальной иронии» современной литературы см.: R.P.Warren. The Veins of Irony // Princeton Alumni Weekly, 1963, Sep. 24, 18–20. Те, кто делал историю, с большей готовностью обращаются к иронической перспективе, чем те, кто о ней пишет. См., например, великолепную ироническую характеристику, которую Наполеон дал себе самому в «Journal secret» (202).
Применительно к истории ирония предполагает, что в историческом процессе есть рациональный смысл, но человек — как участник этого процесса — не в состоянии уловить его в полной мере. Мнимые абсурдности — часть того, что Гегель называл «хитростью разума». История имеет смысл, хотя к его пониманию мы обыкновенно приходим слишком поздно. «Сова Минервы отправляется в полет лишь с наступлением сумерек» [1605] . По иронии, однако ж не по бессмыслию, ход истории всегда словно бы на один поворот опережает способность человека понять его. Нынешний баланс сил называют равновесием и даже перманентным решением именно те, кто самонадеянно проецирует текущие тенденции вперед, в будущее, не учитывая глубинных сил, обусловливающих прерывные (или «диалектические») изменения в человеческой истории. Но такие изменения все же происходят — зачастую с величайшей внезапностью и способами, не предусмотренными никем, кроме отдельных мыслителей, стоящих далеко в стороне от общепринятых позиций своего времени. Недавняя русская история изобилует такими прерывными изменениями: это две революции 1917 г., внезапный поворот к нэпу, «вторая», сталинская, революция, Пакт о ненападении с фашистской Германией, послевоенный психоз на пике сталинизма и внезапная «оттепель» после смерти тирана.
1605
3. Об ироническом взгляде на большевистскую революцию см. мою предшествующую историографическую статью в: WP, 1966, Apr.
Знаменитая фраза Гегеля в конце его предисловия к «Философии права» (G.Hegel. Grundlinien dcr Philosophic des Rcchts // Samtliche Werke. — Stuttgart, 1928, VII, 37).
Когда обозреваешь крутые повороты современной русской истории, ощущение иронии усложняется. В Московском государстве наиболее экстремальные заявления насчет исключительности склада и судеб России звучали как раз в те периоды, когда сближение с Западом шло особенно быстро — при Иване Грозном и Алексее Михайловиче. В самом деле, идеологи, от которых исходили декларации об особой судьбе России, нередко получали образование на Западе — Максим Грек и Иван Пересветов при Иване IV, Симеон Полоцкий и Иннокентий Гизель при Алексее. Увеличивая объем своих займов у Запада, московские правители одновременно занимали по отношению к нему сугубо антагонистическую позицию, но даже сами себе не признавались в этой несообразности. Начальные контакты с Западом не умерили, а скорее усилили Щ притязание на исключительность, исторически присущее русскому богословию. Маниакальная ксенофобия Ивана Грозного и старообрядцев весьма долго сохраняла в народе свою притягательную силу и стала основой современной массовой культуры, которую зоологические националисты конца XIX в. и диалектические материалисты века XX освятили наукой.
В такой обстановке цари-реформаторы Российской империи обнаруживали, что вся их деятельность буквально пропитана иронией. Теоретически свободнее других европейских суверенов в «самовластном» правлении (буквальное значение греческого слова «автократия» и русского «самодержавие»), они то и дело попадали в зависимость от предрассудков своих номинально зависимых подданных. Ответом на официальные гарантии свободы и терпимости в итоге часто была неблагодарность, а то и деспотическое самоуправство. «Никогда раскол не пользовался такою свободою, как в первые годы царствования Петра, но… никогда он не был так фанатичен, как в это время» [1606] . Екатерина, которая много больше всех своих предшественников сделала для дворянской интеллигенции, первой испытала на себе ее идеологическую враждебность. Именно Екатерина начала в России нескончаемую дискуссию об освобождении рода человеческого и вместе с тем, пожалуй, более всех своих самодержавных предшественников содействовала милитаризации общества и усилению крепостной зависимости крестьян. В XIX в. популярность царей-реформаторов, как правило, была обратно пропорциональна их фактическим достижениям. Александр I, свершивший на удивление мало и установивший в конце своего царствования куда более репрессивный и реакционный режим, чем даже Николай I, был всеми любим, тогда как Александр II, необычайно много сделавший в первое десятилетие своего правления, был в конце этой декады вознагражден покушением на свою жизнь — первым из нескольких (при последнем он был убит). Средь множества иронических парадоксов революционной традиции — постоянное участие дворян-интеллигентов, которые через революцию скорее теряли привилегии, нежели их приобретали. «Я могу понять французского буржуа, затевающего революцию, чтобы получить права, но как я должен понимать русского дворянина, устраивающего революцию, чтобы их потерять?» — вопрошал на смертном одре бывший московский реакционный губернатор, узнав о восстании декабристов [1607] .
1606
4. H.Сахаров. Старорусская партия // Странник, 1882, янв., 33.
1607
5. Граф Ф.Ростопчин, цит. по: Tikhomirov. Russia, II, 15. Есть и другие варианты этой знаменитой реплики, например: «До сих пор революции делались сапожниками, желавшими стать важными господами, а тут — революцию пытались совершить важные господа, чтобы сравняться с сапожниками». Цит. по: А.Кизеветгер. Исторические отклики. — М., 1915, 100.
Победившая революция принесла с собой новые немыслимые явления иронии. По иронии, революция, совершенно стихийно начатая в феврале 1917 г. и получившая поддержку широкой коалиции демократических сил, была задавлена самой малочисленной и наиболее тоталитарной из оппозиционных сил, которая не сыграла почти никакой роли в свержении царизма. По иронии, коммунизм пришел к власти на крестьянском Востоке, а не на промышленном Западе, да еще и в России, которую Маркс и Энгельс особенно не жаловали и которой не доверяли. По иронии, идеология, так пылко твердившая об экономическом детерминизме, оказалась в полной зависимости от утопических призывов и личного лидерства Ленина. По иронии, революция, овладев властью, уничтожила своих творцов, и многие из самых первых, обеспечивших большевистскому перевороту в Петербурге серьезную основополагающую поддержку (пролетарские вожди «рабочей оппозиции» и матросы Кронштадта), первыми же были жестоко раздавлены новым режимом, потому что в 1920–1921 гг. требовали, в сущности, тех же реформ, которые четырьмя годами раньше выдвигали по наущению большевиков.
По иронии, едва ли не самый решительный отказ от демократии произошел как раз тогда, когда Россия формально приняла, казалось бы, образцовую демократическую Конституцию 1936 г. По иронии, сталинский поход против творческого искусства начался как раз тогда, когда Россия находилась на передовом рубеже творческого модернизма. По иронии, репрессивные органы, на которые народ был менее всего способен воздействовать, именовались «народными».
По иронии, СССР добился успеха там, где, по мнению большинства, Должен был потерпеть поражение, — в разгроме Германии и в завоевании космоса. Но пожалуй, самая большая ирония заключается в том, что советское руководство потерпело неудачу в той сфере, в которой, как думали почти все, ему автоматически был обеспечен успех, — в коммунистической идеологизации собственной молодежи. Какая огромная ирония: послевоенное поколение русских, самое привилегированное и идеологизированное из всех советских поколений и даже эпизодически не соприкасавшееся с внешним миром, не в пример тем, кто воевал, — именно это поколение оказалось самым чуждым всей официальной этике коммунистического общества. Сколько иронии в том, что коммунистические лидеры именуют молодежные брожения «пережитками прошлого» и — это уже куда более привычно — что частичные реформы ведут не к благодарному умиротворению, а к растущим волнениям.
Эта примечательная ситуация не лишена иронического смысла и для западноевропейского наблюдателя. Несмотря на формальную, риторическую веру в свойственное человеку стремление к правде и свободе, Запад на удивление неохотно прогнозировал (и медлил признать), что такие идеалы станут в СССР столь неодолимо притягательными. В последние годы правления Хрущева многие были склонны предполагать, что эволюционное видоизменение деспотизма продолжится без фундаментальных преобразований, т. е. проецировали в будущее тенденции ближайшего прошлого. Нередко столь же непререкаемо верили, что СССР (а может быть, и США) естественным образом эволюционируют к промежуточной позиции между сталинским тоталитаризмом и западной демократией [1608] . Конечно, может быть, такой гармоничный итог и оправданно он бы отнял у разума всякую хитрость и явился ошеломляющей победой Аристотелевой золотой середины в обществе, которое так и не усвоило классических идей умеренности и рациональности.
1608
6. Резкий вызов вероятности конвергенции бросили два политолога — 3.Бжезинский и С.Хантингтон (Z.Brzezinski and S.Huntington. Political Power: USA/USSR. — NY, 1964), — которые утверждают, что эволюционные изменения не обязательно сблизят две системы.
История культуры не может дать чистого прогноза, но не может не подчеркивать важность национального наследия и жизненной силы брожений сегодняшнего дня. Эти брожения не похожи на коэффициенты в математическом уравнении, которое можно решить на компьютерах восточных политманипуляторов или западных ученых-политологов. Брожения в нынешнем СССР скорее напоминают неведомые растения на выжженном поле. Никто не знает, растут ли они от давних корней или от новых семян, занесенных откуда-то ветром. Только время покажет, произойдут ли в ландшафте разительные перемены. И все же само появление всходов говорит о том, что почва плодородна, и даже если они погибнут, их листва станет перегноем для более крепкой грядущей поросли.