Илья
Шрифт:
Калитка распахнулась, как будто сама. Во всяком случае, Добрыня не приметил, кто ее отворил.
На крыльце терема стояла разгневаннная красавица.
— Это кто ж у меня тут окна бьет?
Она разочаровала Добрыню. Нет, девушка была очень красива, но как раз такие лица не нравились ему никогда, даже отталкивали. Лица, как будто туго обтянутые гладкой кожей, с высокими скулами, так, что казалось: глаза и большой чувственный рот едва на них помещались. И сейчас этот рот улыбался.
— За разрушения заплатишь: голубей твоих сейчас зажарят мои слуги,
«Каких голубей? Я же промахнулся…» — мелькнуло вскользь.
Добрыня поклонился.
«И зачем?…» — подумалось тоскливо и трезво, и на какой-то миг холодом прошло осознание: с того момента, как девушка задела его на площади перед храмом, это была единственная его трезвая мысль.
Но отказаться от такого предложения было бы верхом неучтивости.
Добрыня вошел в горницу, привычно поискал глазами образа, чтобы перекреститься, но не увидел.
— Нету, — сказала она насмешливо. — Я не из ваших: из Херсонеса, древней веры.
Девушку звали Марина; жила она, по ее словам, после смерти отца — торгового гостя — с теткой-приживалкой. Там, откуда она была родом, женщины не наследовали, поэтому ей и пришлось остаться в Киеве, куда покойный отец предусмотрительно перевел почти все, что имел.
Марина была приветлива, налила гостю кубок заморского вина («Замаялся, поди? Пока еще голуби готовы будут».), смотрела, как он пьет, улыбаясь большим жадным ртом, развлекала беседой, рассказывая о море и оливах своей родины.
Но она не нравилась Добрыне, и в доме ее, богатом, но как будто нежилом, лишенным тех мелочей, которые делают жилье милым, — брошенного рукоделия, оброненной булавки, небрежно забытого не на месте платка — ему было неуютно.
Он торопился уйти и обрадовался, когда наконец появились голуби, калач, другая снедь. Странно, но обычно внимательный Добрыня не мог вспомнить, кто это все подавал.
Они поели, и он заторопился. Марина не задерживала, только сказала: «Как захочешь — возвращайся». Рот улыбался, и это почему-то сделало фразу двусмысленной.
Добрыня поднимался в верхний город, и ему навязчиво вспоминалась улыбка Марины. Ее рот, такой чувственный, такой… Желание, возникшее исповдоль, с каждым шагом становилось нестерпимее. А ведь она давала понять, что не против… Определенно давала!
«Слишком давно у меня не было женщины, вот и все, не стоит обращать на это внимания», — объяснял себе Добрыня, торопливо шагая и все ускоряя шаг — вниз, вниз, на Подол, на улочку, мощеную камнем.
Сапоги пришлось купить, как же без них? Илья вновь хотел бы пойти на рынок вместе с Добрыней, у того тоже много что обгорело из справы, вместе бы и посмотрели. Но Добрыни не было в церкви, не встретился он и потом. Ничего удивительного в этом не было: на Добрыне были не только дела дружиннные, но и государственные Владимир ему поручал.
Вернувшись с рынка с новыми сапогами, Илья присел на завалинке у дружинной избы: лапти тоже следовало подправить, да и если он кому
Услышав сопение у локтя, сделал неприступное и сосредоточенное лицо человека, занятого очень важным делом.
— Такую обувку селяне носят. Которые с возами приезжают, — сообщили у локтя. — Ты разве селянин?
— Был селянин. Теперь дружинник.
— Дружинники ходят в сапогах. А тебе не нравится?
— Нравится. Красиво. И на лошади в сапогах удобнее. Но если нужно идти бесшумно, лапти лучше.
У локтя помолчали, обдумывая.
— А мне такие сделаешь?
— Сделаю, княжна. Давай ножку, сниму мерку.
— Сейчас сделаешь? — спросила она, решительно впихивая ему в руки маленькую, исцарапанную и не очень чистую ступню. Сохранять вид невозмутимой серьезности Илье давалось все труднее. Пятилетняя княжна Наталья, младшая и, как поговаривали, самая любимая дочь Владимира, характер имела самостоятельный, от нянек ускользала и по теплому времени бегала по двору босиком.
— Нет, сейчас не получится, — он прикинул, что для такой ножки нужно отобрать и подготовить лыко понежнее; наверно, все запасы перебрать придется. — Завтра вечером приходи — заодно и плести поучишься.
Теперь Илья улыбался, уже не скрываясь.
— А что, княжна, — спросил он, — босиком-то бесшумно красться не получается?
— Не получается, — созналась она с досадой, — ноги шлепают.
— Ну, раз так — будут тебе самые лучшие лапти.
Пятилетнее чудо — веснушки, большущие серые в точечку глаза, легкие белые волосики — соскочило с завалинки.
— Ты обещал! — прокричала уже издалека, уносясь воробушком по двору.
Глава 9
Брат Амадео, если и был безумен, то только в одном-единственном отношении. В том, что касалось Чаши.
Он был единственным сыном в достойной купеческой семье. Уродился слабеньким, едва живым. Мать с помощью преданной старой няньки и самых известных врачей, на которых семья не жалела средств, выхаживала его, как могла, но мальчик продолжал болеть часто и тяжко. По совету духовника семья пообещала сына Богу, и — о чудо! — маленький Альберто выровнялся, не только выжил, но и многочисленные хвори оставили его.
Он рос мечтательным и тихим, зная о своем будущем призвании и ожидая его. Он постоянно слышал разговоры матери со служанками, знакомыми и родственниками о вмешательстве Господа, спасшем ему жизнь. Он думал о Боге и о том, что Бог спас его и уготовал ему монашескую стезю не напрасно. Альберто верил, что ему предстоит особый путь; было нечто такое, что он должен будет совершить для Бога, и именно для этого свершения он был оставлен на земле. Этой спрятанной глубоко в сердце тайной уверенностью, что ему предстоит великое служение, наверняка — тяжкое и мучительное, но и радостное, потому что это то, для чего он предназначен, Альберто не делился даже с духовником.