Имена мертвых
Шрифт:
Двое терминадос заходят в деревеньку, требуют выпивки. Им подносят хорошую чичу. «Угощайтесь, сеньор». — «Наливай», — «Прими, Господи, их души», — благочестиво крестится в углу старая алуче. Когда терминадос успокаиваются, и на опухших лицах ясно проступают знаки яда, их раздевают догола и отдают сельве; сельва поглощает их тела — ни креста, ни могилы.
Люди дона Антонио начинают бесследно исчезать.
Один, впрочем, находится — он висит в петле, босой, прикусив синий язык. Э-э, да это ж Харамильо! ох бедолага! Друзья-приятели пробуют снять Харамильо с веревки —
Генерал-капитан да Силва — еще когда! — отучил индейцев вступать в открытый бой с регулярной армией, а лучшая в мире кастильская пехота была их наставником в искусстве войны слабых против сильных.
Замешательство терминадос длится недолго.
Они контратакуют.
«Где мужчины? где твой муж? где Алехо, где Санчо, где Хинес? где?! где?!»
«Не знаю! ушли на охоту!»
«Врешь, потаскуха!»
Вездеходы прут колонной сквозь лес, разбрасывая колесами красную грязь, ломая гниющие ветви; за последней машиной на тонком стальном тросе волочится еще шевелящееся тело.
Лес! проклятый лес, полный глаз! пулемет настороженно поворачивается на турели, грозит дулом.
«Ну, старый, говори — где все? куда ушли?»
«Нет никого, сеньор».
«Зажился ты, сволочь. Видишь пушку? убью».
«Воля ваша, сеньор».
Вездеходы идут дальше; хищные самуры летят за ними.
«Я скажу, все скажу, сеньор. Только не мучайте больше».
«Давай говори».
«Их вождь — Хуан Тойя из Монтеассоно. И с ними падре Серафин. И беглые солдаты из Пуэрто-Регада».
«Отвяжи его. Поедешь с нами, гад».
Вездеходы застревают в топких местах, ревут, вытягивают друг друга лебедками.
«Эсекьель Хименес, что гонит текилу, — их пособник, сеньор. Я правду говорю — он укрыватель; поезжайте к нему, сами убедитесь».
«Эй, Эсекьель! водка есть?»
«Всегда рад услужить сеньору. (Чтоб ты околел, чтоб сгнил заживо, как твой дон Антонио.)»
«Угости-ка нас всех».
«Добро пожаловать. (Дьявол вас принес, извергов.)»
«Чьи это дети у тебя?»
«Так… за еду работают».
«Целая команда самогонщиков, ты только глянь! ну а если взаправду — чьи?»
«Из поселка, здешние».
«А видишь пушку? она заряжена».
«Шутите, сеньор…»
«Я не шучу, а ты что виляешь? Так здешние они или пришлые? Приведите того гада!»
Заходит «тот гад», вид у него жалкий.
«Ну-ка, милок, скажи нам — приводили бокаро сюда детей?»
«Да, сеньор».
«И кому они их отдали?»
«Ему, Эсекьелю, — показывает гад, — Не отпирайся, Эсекьель. Это ведь правда. Пожалей свою семью».
«Еще слово соврешь, Эсекьель, — и я из твоих баб великомучениц сделаю, а из тебя евнуха».
«Я врать не стану. А вы, пожалуйста, не трогайте никого, сеньор».
«Пальцем не трону — слово кабальеро! Ну, валяй, выкладывай».
Вездеходы уходят обратно, на базу. Помолчав денек-другой, самогонщик с наступлением
«Прости меня, Господи».
*
Из мрака на землю падал редкий снег, и хлопья его волшебно искрились в свете уличных фонарей; снег тихо ложился на крыши и мостовые нежно-белой пеленой. Часы на ратушной башне в Старом Городе пробили полночь. Где-то, над плотным ковром снеговых туч, в сине-черной, осыпанной звездами бездне сияла полная луна.
Была пауза в рассказе Аны-Марии.
Щелкнула зажигалка, высунув голубой язычок огня; коснувшись его, жарко заалел кончик сигареты. За компанию закурил и Аник, сидящий в особняке профессора.
— Вот, — выпустив дым, продолжала дочь вождя, — а после ему стало стыдно, что он выдал нас, и он от стыда застрелился.
Голубой дым змеился в полумраке комнаты и тянулся к приоткрытой форточке.
— А вы? — спросила Марсель.
— Нас отвезли на Васта Алегре. Понимаешь? вроде заложников. И били нас — чтобы мы тоже выдали своих. А держали нас в подземном этаже, там у полковника была своя тюрьма. Мы там долго сидели — недели две, может, три, я не помню… Потом о нас забыли. Ни есть, ни пить не давали; вообще никто к нам не входил. Мы думали, что нас так убить хотят. Ведь нельзя долго жить без воды и еды. У нас воды осталось меньше половины ведра. А были мы — одни дети. Сначала мы в дверь стучали, потом сбились в угол и лежали — день, два; кто младше был — уже забываться стал. Вот когда мне страшно стало — я была старшая и их утешала, а они все плачут и плачут… Прямо хоть камень грызи — так плохо было. А после вдруг стали во дворе стрелять.
*
Тяжелый сон детишек рушится от гулких ударов — БУХ! БУХ! и потом — ТА-ТА-ТАХ! ТР-Р-Р-Р-Р-Р-Р-ТР-Р-ТАХ-ТАХ!
Через зарешеченное оконце под потолком слышны крики между очередями, беготня, оглушительные удары.
Потом стреляют прямо за дверью.
И дверь распахивается от удара в замок.
В проеме стоит Железный. Таких на Васта Алегре дети не видели.
Низкий, весь — от шеи до пят — в пластинчатых латах, голова — не голова, шлем с прорезью, закрытой темным стеклом. В правой руке — короткое двуствольное ружье, широкий нижний ствол истекает дымом. Грузно шагнув в камеру, он поводит ружьем туда-сюда, что-то ищет.
«Кто вы есть? — глухо говорит он на ломаном испанском. — Почему здесь?»
Невидимые за бронестеклом глаза глядят на сжавшихся полуголых детей.
«Кто?!»
Дети в ужасе молчат.
«Уходить, — показывает он в коридор. — Туда, уходить. Быстро!»
Прытко, как мыши, дети стайкой выскальзывают из подвала и, пометавшись, крадутся вдоль стены — а снаружи стреляют, стреляют! бой идет! настоящий бой!
Железный выбивает другую дверь, из двери — низкий рокот дизельного движка; Железный входит — и ровный звук движка обрывается. В коридоре гаснет свет — еле светит одно дальнее окно.