Имена мертвых
Шрифт:
Так ли это было?»
Конец апреля 1940 года.
Неразбериха, паника, сумятица, кошмар.
Королевская семья покинула страну на самолете, чудом ускользнув от асов победоносного люфтваффе.
Армия разбита. Остатки флота под обстрелом уходят из Гидна. На острове Лундорт еще гремят морские орудия форта Скельд — последний оплот, будущий памятник национальной чести.
Порт Сан-Сильвер.
Воинство ее величества спешно грузится на корабли. Все годится для эвакуации — сухогрузы, балкеры, лесовозы. На морской паром вкатываются последние танки. Военные
Радиостанция Ламонта — там уже сидят наци — убеждает мирных жителей, что никаких разрушений причинено не будет. Следует встретить солдат вермахта с пониманием их исторической миссии — рейх возвращает страну в лоно арийской расы, и мирные жители не ответственны за приказы своих экс-правителей.
Другое дело — евреи и коммунисты. С ними разговор особый.
Вот сидит на заборе Аник Бакар. Он не еврей и никак не коммунист. Ему двенадцать лет. Он школьник. Ему нечего бояться наци.
«Похоже, занятия в школе начнутся нескоро. Большие каникулы! — От этой мысли Аник весело улыбается. — А может, к черту школу? Теперь никто нудить не будет — учись, учись, человеком станешь… Можно повалять дурака — только б мамаша не слишком ругалась».
«Ты своей смертью не помрешь!» — кричит матушка Бакар, накручивая бигуди. У нее есть все основания для такого прогноза — у Бакаров на роду написано: «Мы не умрем в своей постели», — как на рыцарском гербе. Жеану, старшему брату мужа, маневровый паровоз отрезал ноги; младший брат, Орас, попал под грузовую стрелу в аккурат, когда лопнул топенант; сам Филип, ее благоверный, угодил в бразильскую тюрьму за поножовщину в каком-то тамошнем порту. Это семья такая! в матушкиной семье, наоборот, все помирали пристойно, но смолоду — вон, меньшая, Эммеранс, ей девятый годок всего, а уже, как в гробу, лежит в кроватке, у нее туберкулез, такие вот дела; благо, в прошлый год удалось сбыть ее с рук в католический санаторий для бедных близ Мэль-Марри; там, видно, и помрет. Старшой, Жонатан, усвистал в море — и привет! черт знает, где он теперь.
«Старшого надо было скинуть, — думает матушка, — аборт тогда дешево стоил. А Филипа послать к матери, нужен он был, шпана портовая! без него хахалей хватало — и каких!»
«Что стало, Франсина, с твоей красотой? — вздыхает матушка, охорашиваясь перед зеркалом. — Дура я была, что в шестнадцать родила, а теперь тридцать два… да нет, еще хороша, еще возьму свое с мужиков, пока платят».
Теперь, когда муж стал на якорь в Бразилии, у нее все в порядке — есть сутенер, Бартель из «Копыта», самец! Франсина-Фрэн стискивает бедра, предчувствуя нахрапистый натиск Бартеля, всегда с привкусом насилия — о Ба-а-арт!.. — а как будет орать Филип, отощавший в заморских странствиях, если вообще вернется: «Г-гадина, с-сука!», а она ему: «Уймись! ты чего хотел, а? чаще в море ходи!»
«Фрэн, дай талер», — лезет в комнату Аник, следивший в щелку, как мать одевается. Может, сейчас она помягче…
«Иди воруй», — отшивает его Франсина.
«И пойду».
«Ну и иди!»
Белье, сохнущее на чердаках, открытые прилавки на толкучке, сумочки дам-ротозеек — все годится Анику и его друзьям. Главное — не попадись!
Андресу уже пятнадцать, он — башка! Заходит, когда ребятня лупится в карты. Есть работенка — продавать
Ну это так, мелочевка. Бывают дела пожирней.
«Фрэн, пристрой в буфет», — просит Аник.
«Тридцать процентов», — ответствует прибарахлившаяся Франсина. Она нынче в выигрыше — вышибалу из «Маяка» загребли в концлагерь, Бартель занял его место и протащил туда свою Фрэн, теперь у нее водятся деньги. «Маяк» — престижное заведение, куда ходят офицеры наци, а в задний флигелек — и унтера.
«Скости маленько, — ноет Аник, и мать ласково щелкает его по носу».
«Ну, так и быть — двадцать пять. Обманешь — Бартелю свистну».
«Бартель, — зло бурчит Аник, — он же Бордель, он же Картель и Баррель… Имечко прям для розыскной листовки…»
«Заткнись!»
В буфете «Маяка» — не жизнь, а благодать. Обильные объедки, чаевые. Скажут — выпивку в номер, несешь, подаешь — кто тебе монетку, кто бумажку, а то слямзишь добротный германский презерватив и тут же внизу продашь. Притон что надо! шепчутся про кокаин, про морфий, подмигивают — «Эй, малый, отнеси пакетик туда-то и тому-то…» кто заподозрит мальца?
Аник — тонкий, гибкий, глазки лучистые, в опушке длинных густых ресниц, личико гладкое, с золотистым пушком; мальчонка-девчонка, переодеть — не отличишь.
Вот бы его погладить, приласкать…
«Ты еще мальчик? — с материнской лаской в зовущих глазах удивляется итальянка Реджина, осторожно касаясь его щеки. — Такой взрослый… у тебя уже усы растут. Ты мужчина…»
Реджина худа, немолода, но горяча — за что и ценима клиентами. Расценки у нее унтер-офицерские — господа офицеры предпочитают свеже-розовых кукляшек, упругих, как яблочки, или томно-плавных волооких телок со зрелыми формами. Реджина не из таких — она вкрадчива, молчалива, зато губы, изгиб ее талии, говорят о многом.
Аник делает вид, что он — еще не распустившийся цветок, бутон невинности. Он неестественно сосредоточен, подобрал нижнюю губу — «Как-то оно будет с этой, со взрослой?»
«Чистый мальчик, — думает Реджина, — я тебя окуну… смелей, бамбино…»
«Ну и чего тут такого? — думает, успокаивая себя, Аник. — Что у нее там — зубы в два ряда? ведьмин хвост на копчике?..»
Реджина обольщается напрасно — слава растлительницы ей не суждена, цветок два раза не срывают. Он, может, не вполне мужчина, но четвертый месяц как не мальчик, а помогла ему Эрика, ровесница из овощной лавки, девчонка прыткая и не трусиха, с нею он все узнал, и юные герои с той поры неустанно упражнялись в новом для них искусстве — Дафнис и Хлоя XX века.
Анику открылась страна любви.
Кажется, даже на лбу его появился некий невидимый знак.
Он был отмечен самой владычицей Венерой, обрел в Эрике то, о чем томился в сновидениях.
Это не та любовь, о которой поют, а любовь запахов, прикосновений, теплого тела, горячей влажной плоти, игра зверенышей-подростков, с закрытыми глазами, на ощупь, с каждым разом все смелей, где сходятся не души, а тела. Это свято, потому что впервые.
Он вырос, его кости окрепли, хмельные соки наполнили его, в глазах у мальчонки-девчонки зажегся глубокий огонь, тело обрело хищную хулиганскую грацию. Глаза олененка, за поясом нож — шестидюймовый клинок.