Императорский безумец
Шрифт:
— Дядя Якоб, сыграем еще одну партию!
Я велел ему взять со стула мой ночной халат и набросить себе на плечи, потому что в комнате было довольно прохладно. Я просил Кэспера у меня не топить, сказал, что сам буду это делать, а позавчера не было времени возиться с печкой, так как снова стал читать конституцию Тимо. Мы с Юриком расставили фигуры. Он зажал в ладошках за спиной две пешки и протянул мне два маленьких кулачка с побелевшими костяшками. Мне достались черные, и было видно, как Юрик обрадовался. Он сказал:
— Знаешь, я загадал: если мне достанутся черные, значит, в Царском мне туго придется, а достались белые.
— Почему тебе может там туго прийтись? По математике ты заткнешь за пояс и третьеклассников. И по французскому языку тоже. А уж в немецком тем паче.
— Но я не знаю русского языка.
— Выучишь. Там в лицее таких, как ты, много.
— Думаешь?
— Конечно. Немцы с их немецким языком и русские с их французским.
Мы сделали семь-восемь ходов. Я заметил, что над каждым следующим он думает все дольше. На девятом ходу он сказал:
— Дядя Якоб… Я хочу кое о чем у тебя спросить…
— У меня?
— Ага! У мамы и папы этого я спросить не могу. А остальные — все чужие.
Я давно уже заметил, что для племянника я не чужой. Должен сказать, когда мальчуган это сказал вслух, мне было приятно.
— Спрашивай!
— …Скажи, разве теперь в лицее — я должен стать другом императору?
Худенький девятилетний мужчина пристально смотрел мне в глаза, рыжевато-каштановые, уже коротко подстриженные волосы стояли торчком, маленький рот по-взрослому серьезен, темно-серые глаза при свече почти черные. Я спросил (чувствуя, что спрашиваю, только чтобы выиграть время):
— Разве кто-нибудь сказал тебе, что теперь ты должен?..
Мальчик сжал губы и кивнул.
— Кто же?
— Господин Латроб, госпожа Латроб, молодой Тимми и доктор Робст тоже.
— А папа?
— Конечно, нет!
— И мама тоже?
Он решительно затряс головой. Я спросил:
— Значит, до сих пор ты не был другом императору?
Он опять отрицательно покачал головой.
— А почему, в сущности?
— Ну… из-за папы. Из-за всего… Ты же знаешь.
Почему он решил, что я все это так хорошо знаю?..
Он подставил моему коню своего ферзя. И не заметил, так напряженно он смотрел мне в глаза. Да и я его ошибку заметил как-то совсем отстраненно, едва-едва — так напряженно я думал: господи боже, я ведь не знаю, что мне ему ответить! Я мог бы ответить уклончивыми общими словами, глупой шуткой, как мы обычно отвечаем детям… Да не только им… Я же не могу ему сказать (как, может быть, мог бы сказать ему лишь его безумный отец — или, возможно, даже и мать, преданная своему безумному мужу): помни, мой мальчик, сын таких родителей, как твои, никогда не должен домогаться дружбы государей, подобных нашим! Есть много причин, по которым я не могу ему этого сказать. Прежде всего мне не позволяет чувство ответственности за его будущее. Даже если мои слова не окажутся весомы, как это обычно бывает, когда даются подобные советы, особенно если они даются детям (но, между прочим, мне кажется, что мальчик придает моим ответам сейчас и будет придавать и впредь значение более серьезное, чем мне хотелось бы…). Следовательно… чувство ответственности за его будущее. Какое я имею право, хотя бы в самой малой мере, — а ведь может случиться, даже решающей — способствовать тому, чтобы этот мальчик с его живым умом, забота и радость родителей, превратился, несмотря на его одаренность, в чудака, который всю жизнь только и будет что сопя бродить по своим полям. Может так и прожить всю жизнь провинциальным помещиком и за ломберным столом лифляндских дворян останется умной головой с горькими речами, о котором его собратья по сословию, доросшие до министров и генералов, станут говорить: глупец этот Георг фон Бок, ведь мог бы уже быть генералом или адмиралом, а он в отместку за отца изображает из себя оппозиционера… Какое же я имею право этому способствовать?
А во-вторых, и во имя правды я не могу советовать ему держаться подальше от царской дружбы. Из-за всех тех ужасов, от которых нельзя отречься, от ужасов, которые его отец высказал нашему прежнему императору… (я бросаю испуганный взгляд на плинтус над дверью в соседнюю комнату, и у меня такое чувство, будто моя тайна начинает просвечивать сквозь еловую доску, доска рассыпается в прах, и роковое содержимое моего тайничка разлетается по всему свету, и его уже нельзя больше собрать)… О боже, из-за невозможности отречься от всего совершенного отцом, со стороны сына было бы все же эгоистично и чрезмерно, — я скажу, даже несправедливо — таить из-за отца обиду и против нашего теперешнего государя.
Не следует ли мне сказать этому мальчику, сидящему сейчас передо мной в моем ночном халате, похожему на большого худенького чуткого птенчика: милый мальчик, твое зачисление в лицей свидетельствует о том, что император предлагает тебе возможность стать ему другом. Но только если ты сам того пожелаешь. И ты можешь мне поверить, я знаю кое о чем, что позволяет мне уверенно сказать: эго весьма великодушный шаг со стороны государя. Да-да, более великодушный, чем ты сейчас думаешь. Ибо это… но дальнейшее я все равно сказал бы только самому себе: ибо это по-царски даже и в том случае, если император действительно стремится вырвать мальчика у его родителей. Даже в этом желании оторвать мальчика я угадываю, о боже, разумеется, не одобрение, но все же молчаливое уважение к безрассудной традиции, которая через отца связывается с именем сына. Да-да, даже в царском стремлении отторгнуть сына есть какая-то искра рыцарственности… (Но есть ли? Бог его знает, бог его знает…) И в конце концов, по отношению к семье это во всяком случае прощение всех тех ужасов, которые высказал Тимо… (Но так ли это? Если его самого в то же самое время держат здесь взаперти? Может быть, все же это и не так…) Однако практически умнее всего было бы думать именно так… (А умнее ли?!)
О дьявол, ничего я не умею ответить своему племяннику. Я говорю ему:
— Юрик, ты подставил своего ферзя моему коню. Возьми ход обратно. И ходи снова.
Только спустя некоторое время он отрывает взгляд от моих глаз и смотрит на шахматную доску, потом совсем спокойно говорит, будто играет не он:
— Хода обратно не берут. Я сдаюсь. — Он опять смотрит на меня: — Но я жду от тебя ответа.
Я говорю ему:
— Юрик, ты спрашиваешь меня о том, что каждый человек должен решать для себя сам. Но ты еще маленький мальчик. Ты еще не можешь принять решения в таком вопросе. Правильного решения. О котором ты сам не будешь потом жалеть. Поэтому повремени. До тех пор, пока не созреешь для решения. Через десять лет. Может быть, даже через пять лет, если повзрослеешь быстрее, что сейчас вполне можно предположить. А до тех пор не будь императору ни врагом, ни другом. Будь просто самым старательным мальчиком в императорском лицее.
Вчера утром Юрик вместе с матерью уехал. Он помахал мне из окна кареты, когда она свернула на пыльтсамааскую дорогу. Ээва вернется только через две или три недели.
14 октября
Перечитываю написанное за минувшие недели.
Значит, я не сказал племяннику: ответь на свой вопрос сам. Но подумай об отце. Твой отец, с государственной точки зрения, конечно, безумец. Но честность его тверже алмаза, он самый честный человек, которого ты когда-либо в жизни видел и сможешь увидеть. (Если тебе не посчастливится встретить тех людей, которых за декабрьские дела в прошлом году послали в Сибирь добывать северную руду.) Да-да. Безумие твоего отца и заключается в его честности.
Я этого не сказал. Ребенку такое говорить нельзя. А может быть, можно? Может быть, даже нужно говорить это ребенку?
Суббота, 23 октября
Сегодня утром Тимо позвал меня с собой в баню. Кэспер по субботнему обыкновению истопил нашу отличную баню в подвале Кивиялга, а Ээва все еще не вернулась из Петербурга или Царского, и Тимо решил, что мы могли бы похлестать друг друга вениками.
Тимо шел рядом со мной по свежевыпавшему снегу, мы обогнули дом от парадного входа до двери подвала со стороны хлева. Я видел: он сунул босые ноги в какие-то опорки с рваным верхом и деревянными подошвами, на плечи накинул старую шинель (а вообще он и дома всегда аккуратно одет). На голые ноги попал снег, и Тимо урчал от удовольствия: «Ух ты, шельма, до чего холодно…» И я подумал: интересно, этот его вид, где нет и следа Ээвиной заботы, он свидетельствует о некотором его безумии или, наоборот, о высоком превосходстве его ума?..