Императорский безумец
Шрифт:
Он печально смотрел на меня, его лошадиное лицо побледнело, и я собственными глазами видел, как по этой желтоватой маске катились слезы… А я ведь знал — как раз перед этим до нас дошли первые письма Тимо, где он писал: «Мои дорогие, надеяться на людей нам не приходится. Будем же надеяться на господа, на которого я твердо уповаю…»
Вы же понимаете, — продолжал Георг в тот раз, — после такой бездонной лжи, исходившей с такой высоты, мне должно было стать ясно, что мне не на что надеяться. Уехать, поселиться на чужбине — единственный путь. И туда мы теперь и отправляемся. Согласие императора получено… Ох, бог знает, может быть, лжи повсюду не меньше и воздуха не больше, чем здесь… Нет-нет. Я ведь это чувствую. Или во всяком случае предугадываю. Знаете, даже если я ошибаюсь, даже если мое впечатление от жизни во Франции или Швейцарии иное просто потому, что оно
В последней фразе от полушепота он дошел почти до крика, потом голос его опять стих:
— И я не единственный, кто это понимает. Среди офицеров есть честные и мыслящие люди. Я это знаю. Может быть, нам придется ждать не так долго, как мы думаем. Они звали меня действовать вместе с ними. Но дружбу с ними я себе позволить не могу. К сожалению. Поскольку я совершенно уверен в том, что правительственные наушники уже четыре года ходят за мной по пятам. Любая близость с каким-нибудь — ну, каким-нибудь тайным обществом с моей стороны была бы прямым предательством Иуды. Так что единственное, что нам остается, это спрятаться за спину нашей трехлетней дочурки (что мы и делаем!), ускользнуть за границу и там поселиться…
Через несколько дней вслед за Георгом к нам приехала Тереза с девочкой. Молодая подвижная черноволосая женщина такого типа, какой здесь, наверно, называют испанским. Она явно не глупа. Только, по-моему, слишком уж заметно старается казаться умной. А их Агнес вполне здоровенькая трехлетняя стрекоза.
Они пробыли в Выйсику несколько дней и отправились в Ригу, если я правильно помню, это было в сентябре двадцать первого, и потом несколько лет о них можно было только случайно что-то услышать. Помню, что вскоре пришло от них коротенькое, в несколько строчек письмо из Кракова и второе — из Берлина. Жуковский, старый друг Тимо, приезжавший в двадцать первом году на несколько дней в Тарту, говорил, что встретился с Георгом в Берлине и представил того своей повелительнице, то есть супруге нашего теперешнего императора Николая Первого. Потом мы опять несколько лет ничего о Георге не слышали. Пока не стало известно, что за несколько месяцев до того, находясь в Германии, он завел переписку с Ригой по поводу каких-то денежных дел. И теперь вдруг он сидел здесь за нашим рождественским столом и раскатисто смеялся и, когда Кэспер, подав на стол свиное жаркое, вышел, сказал:
— Слава богу, теперь я своими глазами видел: Тимо, ты точно такой же безумец, нисколечко не больше, чем тогда, двенадцать лет назад, когда в Петербурге впервые заговорили о твоем безумии. За то, что ты отверг императорский план женить тебя на Нарышкиной и остался верен своей Китти. Знаешь, когда летом в Германии мы услышали, что они освободили тебя из-за того, что ты лишился рассудка, я сначала даже немного испугался. Да-да. Я подумал: в какой-то мере мой дорогой брат всегда отличался особым мышлением… так что в конечном итоге за эти годы в Шлиссельбурге, как бы сказать — под каменным кузнечным молотом, — может, и в самом деле у него помутилось в голове. И тем отраднее мне сейчас видеть, в какой ты хорошей форме…
Тимо ничего не сказал. Я заметил, что у него слегка подрагивало левое веко. Он смотрел в тарелку и резал жестковатое жаркое на мелкие кусочки, чтобы справиться с ними беззубым ртом. И у меня промелькнуло: нет, не может Георг вполне искренне восхищаться здоровьем Тимо.
Третий день рождества
Сегодня часов в десять утра ко мне постучался Кэспер и сказал, что господин Тимотеус просит меня к себе. Когда я вошел в залу, они сидели втроем — Ээва, Тимо и Георг — у камина в старых скрипучих креслах, затылками к сероватому снежному свету за окнами и лицами к огню. На столике у камина перед Георгом стояла кружка с пивом, а перед Ээвой лежала какая-то бумага. Тимо сказал:
— Якоб, у тебя по-своему жесткий, но справедливый ум. Скажи, кто из нас прав. С восемнадцатого года я должен Георгу тысячу шестьсот рублей. С процентами это составляет сейчас две с половиной тысячи. В Германии у Георга семья и никаких доходов. И он хочет через генерал-губернатора получить этот долг из доходов Выйсику. А Китти считает, что человек чести не стал бы этого требовать…
— Дорогой, может быть, я и несправедлива к Георгу, — сказала Ээва, поглаживая руку Тимо, — а бумагу, которую Георг хотел получить, я написала еще два месяца назад…
— Какую бумагу ты должна была по этому поводу писать? — спросил я, несколько удивленный.
— Ну, я ведь безумен, — сказал Тимо, — подтверждение долга, написанное мною, в расчет не принимается. — Он придвинул ко мне лежавший на столе лист, и я прочел:
«Я, подписавшаяся ниже, Катарина фон Бок, жена полковника в отставке, дворянина Тимофея фон Бока, будучи в здравом уме и твердой памяти, настоящим подтверждаю:
Из неоднократных устных и письменных заявлений моего мужа, находившегося в полном здравии как физически, так и умственно, мне известно, что он задолжал своему брату, полковнику в отставке, дворянину господину Георгу фон Боку одну тысячу шестьсот шестьдесят рублей восемьдесят копеек, взятые им наличными деньгами, на сию сумму следует начислить проценты, начиная с 17 апреля 1818 года.
Во время регистрации долгов моего мужа господин Георг фон Бок, полковник в отставке, в предусмотренный срок не записал себя в число кредиторов, отчасти потому, что не располагал соответственно оформленным документом, отчасти же желая пощадить своего брата и не предъявлять лишней жалобы на и без того несчастного должника. В надежде, что последний вскоре будет освобожден из-под ареста и тогда вне всякого сомнения сам выплатит долг. Эта надежда из года в год продолжала оставаться тщетной. Когда же, по высочайшему повелению, после девятилетнего отсутствия мне моего мужа вернули, его пострадавшее за это время умственное здоровье сделало невозможным погашение выше означенного долга им самим.
Поскольку мой весьма ограниченный доход лишает меня возможности вместо мужа удовлетворить это обоснованное требование его брата, я прошу последнего рассматривать данный документ как подтверждение, к сожалению, все еще не выплаченного долга в размере двух тысяч пятисот шестидесяти рублей серебром и восьмидесяти копеек. Если мне суждено умереть прежде, чем я смогу выполнить мое искреннее желание и выплатить этот долг, я уповаю на то, что мой любимый, сейчас еще малолетний сын Георг фон Бок, находящийся в данное время в Царскосельском воспитательном заведении, сделает это по достижении совершеннолетия и незамедлительно погасит отцовский долг, особенно памятуя долголетнее ласковое, истинно родственное отношение своего дяди, который сам нередко испытывал серьезные денежные затруднения, что дает тому полное право рассчитывать на благодарность со стороны брата, то есть моего мужа, следовательно, и на мою и на благодарность нашего сына.
Выйсику Лифляндской губернии,
Вильяндиского уезда,
октября 26-го дня 1827 года
Катарина фон Бок»
Я смотрел на них в недоумении. Я спросил, что по этому поводу могу сказать им я. Георг явно считал приглашение меня в качестве арбитра глупым (как и я сам). Ничего не говоря, он отхлебнул пива. Однако Тимо сказал:
— Скажи нам, имеет ли Георг, по твоему мнению, право — понимаешь, не о юридических правах идет речь, они вне всякого сомнения, — есть ли у него нравственное право добиваться получения этих денег?
Я спросил:
— Ээва полагает, что у него этого права нет?
По тому, как озабоченно Ээва смотрела на Тимо, я понял, что она хочет говорить правду, но в то же время смягчить явное волнение Тимо. Она сказала:
— Я считала, что у него нет такого права… Учитывая наше положение… Но я же сказала, может быть, я ошибаюсь…
Я спросил:
— Однако все, что ты пишешь о благодарности, которую испытываешь к Георгу, это же истинная правда, насколько я знаю?
— Правда, — сказала Ээва.
— Каким же образом ты считаешь, что у него нет права?
— …Потому что мне казалось, как бы бедственно ни было их положение, все же по сравнению с нами — ну… он свободный человек, волен приезжать и уезжать и может постоять за себя. Поэтому мне и представлялось, что он все же не должен пускать в ход написанный мною документ.
Тимо встал и со странно напряженным лицом стал ходить от камина к фортепиано и обратно. Потом он остановился рядом с камином, более бледный, чем обычно, причем правая половина лица, освещенная огнем, казалась горящей. Он сказал: