Императрицы
Шрифт:
Навстречу ей по лесу шел человек. Будто нищий, каких Рита видала на паперти Преображенского собора. Невысокого роста, сутулый, одетый в рваный полушубок и в лапти, в свалянной, собачьего меха шапчонке, с лицом, обросшим косматой бородой, с дубинкой в руках, он шел, переваливаясь, навстречу Рите и зорко поглядывал по сторонам. Но он ничуть не показался страшным Рите. Шагах в десяти от Риты он приостановился, как бы раздумывая, уступать ли ему дорогу всаднику и становиться в грязные лужи. Потом вдруг вложил пальцы в рот и так пронзительно свистнул, что лошадь Риты остановилась как вкопанная и затряслась. В тот же миг с гомоном и криками к Рите бросилось
– Я как вдарил яво под микитки, провел рукою повыше, гля-кося что у яво!.. Баба!.. – смеясь, говорил чернобородый оборванец, тащивший Риту за плечи. – Вот так добыча…
Другой, несший Риту за ноги, с веселым смехом отвечал:
– А ножки!.. Глянь, робя, махонькие какие… Не иначе как боярская чья дочь.
– Вот энто, братцы, будет, значит, в нашем стану ба-альшая потеха, – сказал шедший сзади всех маленький, крепкий, белобрысый мужичок с белесыми волосами и свиными белыми ресницами на припухших красных веках.
– В сторожку ее, товарищи, там таперя в такую погодь никто не заглянет. Там и разделаем, кому что…
Радостные голоса гулко звучали по затихшему лесу и эхом отдавались вдали.
– Кому – клин, кому – стан, кому – цельный сарафан.
– Знатная, братцы, девчонка… И куда она так переодевалась?..
– Ярема, а коня?.. – кричал возившийся подле Лоботряса оборванец. – Конь-от солдатской.
– Вяди и коня к сторожке. По сумам надоть пошукать, не найдем ли чего гожего бродячей артели. Апосля и коня и всадника там и бросим. И концы, значит, в воду… Коня живого, а тую…
– Звесно, коня что ж… Конь не скажет.
– Даже боле того: конь – отвод глаз. Улик не на нас.
– Знатная добыча… Нежданно-негаданно.
Раскрыли двери в сторожке, внесли добычу в чистую бревенчатую избу. Осенние сумерки пасмурного непогожего дня тусклым светом освещали внутренность небольшой горницы. Разбойники столпились около добычи, огляделись и притихли.
В растерзанной одежде, со сбитым набок париком с косой, из-под которого разметались темные женские волосы, на грязной епанче, на широкой сосновой лавке жалкая и беспомощная, как малый ребенок, лежала молодая девушка. Темный синяк вздулся над глазом, по щекам текли тонкие струйки алой крови.
– Ай померла? – спросил рыжий оборванец, привязавший коня к дереву и вошедший последним в избу. Его голос был робок, и сам он испуганно смотрел на девушку, распростертую на лавке.
На него цыкнули.
– Ну, чаво?.. Ничаво не померла! Дышит.
– А белая какая…
– Красивая.
– Хоть куда девка.
Пять взрослых, немолодых, голодных самцов толкались подле лежащей без сознания женщины, и томное, мучительное вожделение все сильнее охватывало их.
– Что ж, – задыхаясь, проговорил чернобородый, тот, кто первый ударил Риту под грудь, – так приступать, что ль, али погодить, пока совсем отойдет?
– То-то приступать!.. Ты, что ль, приступать-то будешь?..
– Ну, я.
– А почему ты? Ты что за атаман, что тебе первому и добыча?..
– Кажному хочется первому.
– Сие, братцы, жребий надоть кинуть… Канаться…
– Сказал тожа – канаться!.. Я первой увидал, я первой тревогу исделал, я первой вдарил, я определил, что-де за солдат такой едет с бабьими грудями… А ты что?.. Коня вязал! С конем и вожжайся.
– Постойте, погодите, ребятки, чаво там шумите!.. Допрежь всего надо на сторожу кого ни на есть поставить. А то нехорошо так… Неладно, ежели кто войдет…
– Ну, сказал – войдет!.. Кто сюда в этакую чащу заглянет. Опять же по всему Питеру заставы понаставлены, никого не пропускают… Да и погода!..
– Точно, что погода, – вздохнул белобрысый, до сих пор безучастно стоявший у дверей.
– Да, погодка, – согласились все. – Ну-к что ж, раздевать будем.
– Погодь!.. Раньше – канаться!..
– Чего там канаться!.. Я первой подозрил, я первой вдарил, я и первой…
Чернобородый подошел к девушке и стал стягивать с нее разорванный кадетский кафтан. Опять посыпались советы и споры. Разбойники топтались кругом, возбужденные, жадные, совсем осатанелые. Изба наполнялась смрадом мокрых онучей, полушубков, немытых, грязных, потных тел.
– Хоть бы рожу ей обмыли!
– И так ладна будет.
– А ну, коли мертва?
– У, дурья голова, заладил одно – мертва да мертва! Не видишь, что ли, кровь капит.
Рубашку под алым камзолом сорвали и на миг оцепенели при виде молодой белой груди, под которой темным пятном вспух синяк.
– Ишь, как ударил-то, варнак!
– Вы постойте, товарищи… Вы погодите, чего зря лезете. Не мешайте, кому череда нет.
– Он все свое!.. Черед какой!..
– Канаться!..
Дикий, громкий хохот потряс избу. В жадные минуты безумного вожделения всякая осторожность была оставлена и позабыта. Девушку приподнимали, чтобы стянуть с нее рубашку, толкали, тащили с ног тяжелые, набухшие на дожде башмаки, и от этих толчков, от шума, от крепких разбойничьих щипков Рита очнулась Темные, налитые страданием глаза раскрылись и несколько мгновений смотрели безумно. Рита ничего еще не понимала, ничего не соображала, потом вздохнула тяжело, вспомнив и поняв, что произошло, и начала сопротивляться. – А кусается, стерва!..
– Ишь, живучая какая сука!..
– Ты ее, Андрон, за локти ее, за локти!..
– Голову запрокинь!..
– Ишь, склизкая какая, что твоя змея!..
Закусив губы, Рита билась смертным боем, билась за себя и за то, чтобы освободиться, ибо если не она – кто же скажет цесаревне о том, что ее ждут во дворце, где, может быть, судьбы российские решаются!
Она уже понимала, что за тем, что будет – будет и смерть… Но ни смерть, ни муки, ни отвращение не так мучили ее, как сознание, что не одолеть ей варнаков, что еще несколько мгновений – и она снова потеряет сознание, на этот раз уже навсегда. Со жгучей, молниеносной, страстной, ужасной по своему напряжению, немой мольбой она обратилась к Богу и просила, чтобы дал ей Он, Всемогущий, хотя бы и ценой позора и смерти, исполнить свой долг перед цесаревной и Родиной… В этой мольбе исходила ее душа, отделялась от тела, и с исходом ее слабело ее сопротивление одолевавшим ее разбойникам. Она задыхалась в отвратительной вони и снова теряла сознание.
Она закрыла, глаза, потом на миг открыла их и в этот миг увидела свершившееся чудо.
Дверь избы с треском распахнулась, в мутном свете умирающего дня Рита увидала, как в избу вошла закутанная по подбородок в серебристой парчи на собольем меху епанчу, в черной шляпе с белым намокшим пером цесаревна.
Рита хотела ей крикнуть, чтобы она ехала скорее во дворец, протянула руки к этому, быть может, призраку или видению, вызванному ее молитвами, и свалилась без чувств.