Империя Ч
Шрифт:
Их вынесли из избы, ветер жестко, требовательно схватил их в объятья, мокрые плавательные костюмы ледяно прилипли к телам. Кинули на лошадиные седла, поперек лошадиных спин. Ноги неудобно болтались в воздухе. Кони ржали, гарцевали, пытались сбросить живую поклажу. Китайцы ударяли их особыми палочками промеж ушей, вонзали колючки в крупы. Лошади взяли с места в карьер, и весь конный отряд поскакал прочь от широкой холодной реки, на юг, в глубь тайги, по отрогам и перелескам, по осенне раскрашенным охрой, золотом и суриком увалам, все на юг и на юг, оставив позади себя расстрелянный Царский поезд, убитых людей, вопли и крики и слезы и горе и стоны, сырую землю, вскопанную конскими копытами, гильзы и пули в сухих путаных волосах приречной травы, везя на лошадях в притороченных к седлам торбах награбленное добро, — все вперед и вперед, ибо жизнь человека так устроена, что он и смотрит назад, как вперед, и скачет назад, возвращаясь, так, как будто вперед скачет, в неизведанное, — и она, лежащая поперек качающейся под ней лошади, понимала, что это — всего лишь одна из ее тысячи
Чжурчжэни везли их долго, долго. Меняли лошадей. Кормили их в дороге высохшим черствым хлебом, жареным луком, ухою, сваренной в котелке на костре. В одном китайском селеньи их пересадили в грязное, пропахшее насквозь горючим авто с огромными старыми колесами. Конный отряд ускакал. Раскосые люди, к которым они попали в руки, молчали. Ничего не говорили. Полосатые купальные костюмы с них давно содрали, переодели их в традиционные китайские одежды — мальчикам дали широкие бязевые серые штаны и черные, ниже колен, рубахи с вышитыми на спине тиграми, ей — черные штаны и желтую рубаху с черным драконом. Солдаты иногда выводили их на полустанках, в селеньях, и жители, завидев их, показывали пальцами, лопотали: пленные, пленные. Ника, щурясь, глядел людям в глаза. Он был Цесаревич от рожденья; он не переносил униженья. Но он понимал, что теперь надо молчать, так же, как молчали их конвоиры.
Они ехали путем, где не стреляли. Гул Войны откатился ближе к морю, а они направлялись на разбитом старом авто внутри страны, в царство суши. Иногда, правда, они переправлялись по мостам через неведомые реки — то узкие, то широкие, — но это было ночью, и она, как ни прилипала лицом к закопченному стеклу авто, не могла рассмотреть ни реки, ни берегов, смутно различая лишь освещенные факелами перила моста. Они катили в сердце Азии, и сухой ветер пустыни уже жег их лица сквозь приоткрытые боковые стекла машины. Когда и где закончится тюремный путь? Они не знали. Они положились на волю Божью. Однажды они остановились близ городской заставы. В мрачной, смрадной харчевне жирный хозяин, блестя глазками-иголками, поставил перед ними блюдо с жареными червями, и они, изголодавшись, ели — а что было делать? — ели, пока елось, и потом им дали запить непотребную еду сливовой водкой, настоенной на яде пустынной гадюки. Дурман проник в их усталые головы, им захотелось петь, танцевать. Она вылезла из-за стола, пошла вокруг стола, роняя стулья, отшвыривая их ногами, хлопая в ладоши над головой — это была ее цыганочка, ей казалось, она пляшет зажигательно, а на деле она смешно, нелепо качалась, пьяно подмигивала, грозила пальчиком, била себя по ляжкам, по щиколоткам, чуть не свалилась на замызганный пол. Жирный хозяин цыкал языком, хлопал в ладоши, топал ногой, подбивал плясать еще. Конвоиры прекратили веселье. Подхватили ее под мышки. Повели в авто. Ника и Георг, насупясь, шли следом, и руки их, во избежанье побега, были заломлены за спину и связаны крепкой пенькой. Девушку связывать было незачем. Эта не убежит. А побежит — ружье сдернуть с плеча, и выстрел в спину.
…о, Лесико, ты никогда не хотела умереть от выстрела в спину?..
…я знаю, что ни вода, ни земля, ни огонь, а…
Их везли долго — она потеряла счет дням. Они были одеты в китайские одежды. Они слышали вокруг себя китайскую речь. Они ели китайскую еду. Через неделю, две они уже понимали, о чем говорят. С ними обращались молчаливо, грубо и вместе почтительно. Странное сочетанье жестокости и вежливости было как пряность, как острая приправа к мясу. Китайцы могли запросто превратить их в мясо, но они зачем-то щадили их. Они уже забыли, для чего, куда их везут. Им казалось — вся жизнь состояла из дороги. Вся жизнь была — путь. Бесконечный путь. И это была бесконечная правда; все остальное была ложь, выдуманная людьми, чтобы спастись от гибели.
Иногда они пробовали задавать солдатам вопросы. Солдаты молчали. Удел солдата — молчать, выполнять приказ. Умереть, если тебя пошлют на смерть. Она заглядывала ласково, просительно в узкие бесстрастные глаза. Широкие тарелки желто-смуглых, с выпирающими скулами, лиц несли на поверхности лишь ветер, больше ничего. Тугое яблоко ветра. Желтое яблоко Солнца. Постепенно они привыкали к раскосым людям, и они казались им красивыми. Они забывали Россию. Все подергивалось пеленой зыбкого, грешного тумана. Она пыталась креститься, молиться. Раскосые солдаты молча глядели, как она это делает. Ника сам крестил ее на ночь, когда их, выведя из авто, укладывали прямо на землю, расстелив под ними одно овечье одеяло, бросив на них сверху другое. Они спали рядом, как три бревнышка, и над ними в черно-синем пустынном небе ярко, остро горели восточные звезды — они назывались мяукающими, лающими именами, они испускали во все стороны света колючие ножевые лучи, они пахли полынью и жень-шенем, они струили ледяное серебро. Одна звезда, стоявшая всегда аккурат над ее головой, была похожа на крупный розовый жемчуг. Она любовалась ею, потом засыпала. Кусты полыни лезли ей в лицо, в рот, она отодвигала их во сне рукой. Жемчужная звезда светилась над ней, над сухой степью, над болью и грязью воюющего мира.
Их привезли в огромный город, похожий на муравейник. Люди снова в нем туда-сюда. Авто сшибались лбами. Дома глядели длинными окнами, крыши их заворачивались над карнизами смешными завитушками. Дома были похожи на пряники, и она смеялась, глядя на них. Женщины и мужчины — все ходили в широких штанах, в кофтах с тиграми на груди и драконами на спинах. Редко можно было встретить молоденькую девушку с вышитым на спине — не драконом, нет: синим попугаем, маленькой розовой птичкой, вцепившейся коготками в цветущую ветку сливы. Их везли, везли куда-то опять. Ее уже мутило от дороги, тошнота подкатывала к горлу — уж не была ли она тяжела? Девчонки в Вавилоне рассказывали про роды, дико закатывали глаза под брови, изображая боль, страх, испуг. Она ничего не боялась. Она не убоялась даже тогда, когда раскосый солдат, сидевший рядом с ними в военном авто — они ехали по мостовой, их подбрасывало на камнях, зубы выбивали дробь, — безучастно обернулся к ним и ледяно сообщил, что они сейчас прибудут во дворец Императора Поднебесной Империи.
Их вывели из машины, толкнули в спину, заставляя подниматься по широкой лестнице, приказывая кланяться. Они не кланялись. Не хотели. Их ввели в огромный зал, где не было никакой мебели, только повсюду, на полу, на стенах, даже на потолке, висели и лежали ковры и покрывала. В отдаленьи стояло громадное кресло, на нем, далеко, еле различимый, сидел, не шевелясь, человек. От него исходило пыльное сиянье, как от солнечного пыльного столба. Он был одет в ярко-красный шелковый шалат и напоминал далекий язык огня. Их толкали и толкали в спину, заставляя подходить все ближе и ближе. Когда они подошли совсем близко, Император улыбнулся. Перед ним были высокородные русские пленники; ему давно нашептали, что один из них — Цесаревич.
“Вы знаете о том, что умер русский Царь?” — важно спросил Император, не сходя с трона. Дети молча глядели на него. “Вы стали похожи на китайцев, — сказал Император справедливо, — я прикажу приставить к вам учителя, вы научитесь языку, вы будете моими подданными”. “Я никогда не буду ничьим подданным, — сказал Цесаревич тихо. — Расстреляйте меня”. Она глядела на него во все глаза. Услышав известие о смерти отца, он не дрогнул ни одним лицевым мускулом. Принц Георгий скорчился, уткнул голову в пригоршню, его плечи затряслись. Она медленно, широко перекрестилась. “Вам дадут пристанище и работу, если вы захотите остаться у меня”. — “По закону я теперь Царь, — медленно, как бы обдумывая каждое китайское слово, сказал Ника, — и я теперь владею законом перед лицом любого владыки, равного мне.” — “Что ты желаешь, новый русский Царь?” — спросил весело Император, и глаза его загорелись, как два брюшка двух золотых шмелей. “Я желаю заключить перемирье в бесконечной Зимней Войне. Люди устали от нее. Люди измучались. Люди воюющих стран больше не могут воевать. Велите принести бумаги. Я подпишу. Вы тоже поставите подпись свою”. Император глядел на юного Царя, не понимая, в своем ли он уме. “Ты мой пленник!” — “Я русский Царь. Велите принести бумаги, перо и чернильницу”. Император встал с трона, сошел к ним вниз по ступеням тронной лестницы. “Хорошо. Я вижу, время настало. Но не забудь, что ты сам захотел мира. Если ты снова захочешь войны…”
Он не захочет никогда! — чуть не закричала она и чуть не кинулась в ноги Императору, предупреждая его отказ, но он уже хлопнул в ладоши, уже несли рисовые тонкие бумаги, уже, сгорбившись, тянулись вереницей скуластые писцы со стеклянными чернильницами в руках, уже уселись вокруг них, и Ника уже взял в руки перо, и подпись: “Царь русский Николай” — уже полетела ширококрылой птицей на важном документе, приносящем миру вожделенный покой и счастье, — и китайский Император тоже взял перо, покачал головой, как фарфоровый бонза, и начертал на рисовой розовой бумаге черной тушью огромный важный иероглиф, должно быть, обозначающий МIРЪ, мир и больше ничего, единственно великое дело на земле, мир и любовь, любовь и чудо, чудо и счастье. И они с Георгом захлопали в ладоши. И Император Поднебесной распорядился принести на подносе водки и солдатских сухарей, потому нечем, как видно, больше было закусить во дворце у Императора. И раскосые слуги принесли на чернолаковом подносе графин с ртутной водкой и тарелку ржавых сухарей; и это была самая лучшая выпивка и закуска во всем мире, и они высоко подняли прозрачные рюмки, и глаза их всех, четверых, засияли как хрусталь; и Император велел устроить во дворце важные китайские танцы, а вместо важности получилось так, что набилось народу, как сельдей в бочке, и было подано множество бутылей рисовой водки, и все весело перепились, и танцевали до упаду, празднуя окончанье великой и бесконечной Зимней Войны. И Император глядел на буйное веселье своего народа весьма благосклонно.
А она подошла к молодому Царю, заглянула ему в серые глаза глубоко, глубоко. “Вот ты теперь и Царь, Ника, — печально сказал она. — И я не хочу веселиться больше. Что меня ждет? Разлука с тобой”. Он глядел на нее пристально, и на скулы его взбегала алая краска, сурик, киноварь. Он был похож на икону святого Николая, только он был молодой, а св. Николай всегда на иконе лысым изображался. “Что, ты хочешь разлучиться со мной?” — спросил он строго. “Это ты хочешь разлучиться со мной, — сказала она и нежно улыбнулась. — Ты помолвлен с принцессой, со знатной дамой. Теперь ты Царь, и ты женишься на ней”. “А, с Элис, — сказал он со вздохом, — да, это правда, я ее жених. И она моя невеста. Но я полюбил тебя, Лесси.” — “А ты не врешь?..” — по-мальчишьи спросила она, и в глазах ее, вровень с ресницами, встали большие хрустальные слезы. “Это значит только то, — сказал он так же строго, — что я расторгаю помолвку и женюсь на тебе. И объявляю об этом сейчас же, сегодня же”. Он подошел четким солдатским шагом к Императору, склонился к его уху и нашептал что-то. Она увидала, как вспыхнуло, красней зари, лицо старого Императора.