Индеец с тротуара (сборник)
Шрифт:
Но, увы! и Торн — это всего лишь мое прошлое. Я никогда не вернусь туда. Закрыты пути. Я, наконец, разобрался в самом себе. Мне предстояло закончить школу, затем учиться в университете штата — один год, другой, третий, и так далее. И вот ведь — превозмог я все это. Оказался куда крепче, чем думал сам. Даже слишком крепок. Человек из стали. Вытащили практически целехонького из разбитой вдрызг машины. Не могу сказать, что у меня есть особые причины продолжать существование, закончить школу, учиться в Штате, получить работу и прожить еще каких-нибудь пятьдесят лет, но я, кажется, так уж запрограммирован. Человек из стали действует согласно заложенной в него программе.
Описание этого отрезка моей жизни далеко от совершенства. Чего я не касаюсь в нем, чего я просто не могу передать словами,
И делать мне нечего больше было. Я предпринял две попытки. Одну — с Натали. Другую — с машиной. И обе не состоялись. Так и не удалось ничего изменить. И незачем было снова испытывать судьбу. Раз уж я друга удержать не сумел, что ж, обойдусь без друга. Раз уж я, по рассеянности скатившись в машине под откос, остался жив, что ж, буду жить. Одна попытка стоила другой: обе были глупые. Я знаю, мама беспокоилась обо мне, но меня это мало трогало. Ей хотелось, чтобы я был живой, нормальный. Я остался жив, и я делал почти все так, как она хотела. Если в результате и не всегда получалось как у «нормального», то это, по крайней мере, обеспечивало пятьдесят лет более или менее удачной имитации «нормальной жизни». А ее желание, чтобы я был счастлив, мне не по силам было выполнить. Я не безумствовал, не дулся, не затевал ссор, не прибегал к наркотикам, не отказывался от еды, от ее пирогов с яблоками, не вступил в коммунистическую партию, и вообще ничего такого не сделал. Я подолгу оставался в своей комнате, совсем один, но так бывало и прежде. Так что вряд ли я представлялся ей таким уж несчастным, — неважное настроение, и только. Я знаю, она догадывалась, что мое состояние как-то связано с Натали Филд. Но, я уже говорил, что моя мать — мудрая женщина. Ну и в конечном счете она определила мою болезнь как болезнь роста, мол, «детская любовь», и успокоилась — все в норме.
Мой отец, который явно не знал, чего от меня ждать, страдал из-за меня больше матери, хотя не думаю, что сам он сознавал это. Я понял это из того, как он разговаривал со мной. Формально и неуверенно. И не знал, что сказать мне. И я не знал, что сказать ему. И оба мы ничего с этим не могли поделать… Ну, и что из того?..
Одно я делал с удовольствием — принимал душ. Под душем, когда громко шумит вода, и вокруг полно пара, и весь ты окутан туманом, особенно полно чувствуешь свое одиночество. И потом — мы много ходили в кино с Майком и Джейсоном. Иногда я одалживал машину у отца, чтобы доехать до кинотеатра. Мы оба пришли к выводу, что мне как можно скорее нужно снова сесть за руль — это должно было помочь мне освободиться от комплекса неполноценности. Первые два выезда дались нелегко и мне и ему, а затем все пошло гладко (возможно, в результате частичного выпадения памяти у меня). Для отца в этом был проблеск надежды: может, Оуэн не совсем потерян. В конце концов, мало ли юнцов разбивают машины. Это ведь чуть ли не признак возмужалости — раскокать автомобиль.
А чего я не мог делать, так это уроков. Большей бессмыслицы, чем уроки, я не знаю. Раньше, если мне до чертиков надоедал какой-нибудь предмет, мне всегда удавалось пустой болтовней пустить пыль в глаза учителю; но теперь мне осточертела сама математика, а уж в математике на пустой болтовне далеко не уедешь. Я перестал выполнять задания и завалил контрольные работы. Курс высшей математики в школе короткий, и учитель, раскусив меня, попытался наставить на путь истинный; я в ответ кивал головой и бормотал невнятное. Что тут учителю оставалось делать?
С другими предметами было проще: поскольку все привыкли к тому, что я учусь хорошо, а на уроках я прилежно присутствовал, никто из преподавателей ничего не заподозрил: считали, что я все такой же, хотя я уже далеко не был прежним хорошим учеником. Я почти не прогуливал. Вообще-то я был бы не прочь, потому что школа действовала мне на нервы, и не столько уроки, сколько перемены со всей их толчеей, дурацким трепом, со взглядами вслед тебе,
Так прошел март и почти весь апрель. В тумане. В тумане и в кино.
Как-то днем я возвращался по одной из моих многочисленных дорог домой и проходил мимо церкви индепендентов. У входа в нее висело объявление о том, что в ближайшую пятницу состоится концерт городского оркестра. Лейла Бон, сопрано, исполнит произведения Роберта Шумана, Феликса Мендельсона, Антонио Вивальди и Натали Филд.
Что за прелесть это имя — Филд. Я вижу поле в ярком летнем уборе на изгибе холма, поле, а над ним — небо. А зимой поле — это бесконечные темно — коричневые борозды, отбрасывающие тени под низким солнцем.
Как больно. Как невообразимо больно, особенно потому, что наполовину это боль от зависти, самой подлой зависти. Но дело даже не в глубине моего падения — мне самому не верилось, что я так низко пал, — дело в том, что я не мог не пойти на первое публичное исполнение сочинений Натали Филд.
Так что, миновав церковь, я уже точно знал, что пойду на концерт. И в то же время мысль о том, что я пойду на концерт и пойду совсем один, доставляла мне боль. Казалось, тут и наступит конец. Конец всему тому, что еще имело какое-то значение, смысл для меня, что связывало меня с прошлым. И тогда мне не останется ничего, мне нечего будет делать на этом свете. Нечего.
Я вернулся домой и обнаружил письмо. Письмо было из приемной комиссии Массачусетского института. Мать отложила его в сторону — мол, хватит заниматься всякой чепухой. Я взял его к себе наверх и прочел. В нем сообщалось, что я принят и что мне назначена полная стипендия. Мне бы хоть чуточку проникнуться уважением к себе, или, как бы это лучше сказать, — почувствовать себя вознагражденным, но ничего подобного я не почувствовал. Стипендия лишь в незначительной мере покрывала расходы, связанные с поступлением в Массачусетский институт: в них входили плата за учебу и стоимость проживания, — но главное: я не собирался туда поступать. Ответить на письмо я должен был в течение десяти дней, но я запихнул его в ящик стола и тут же забыл о нем. Я именно забыл о нем. Мне было абсолютно безразлично.
Джейсон позвал меня на спектакль в пятницу, но я сказал ему, что буду занят по дому, а родителям сказал, что пойду с Джейсоном на спектакль. Теперь я довольно часто поступал подобным образом. Так, мелкая ложь, которая никого не ранит и ничего не меняет. Просто легче солгать, чем сказать правду. Если бы я сказал Джейсону, что идти на спектакль не хочу, он бы стал меня уговаривать. А признайся я ему или родителям, что собираюсь послушать концерт в церкви, они бы наверняка сочли это моим очередным чудачеством, а я устал, меня тошнило от того, что все считают, будто я вечно выпендриваюсь. Да и потом — они могли увидеть афишу и имя Натали на ней, а вот это было бы совсем уже ни к чему. Да и Джейсон мог увязаться со мной, потому что его одолевала такая скука, что ему лишь бы было с кем, а куда и на что идти, все равно. Так что мне было проще солгать. А уж если вы лжете достаточно часто, окружающие вовлекаются в мир вашей лжи, как в туман, где вас не только тронуть — разглядеть-то невозможно.
Странно чувствовал я себя в тот вечер, в пятницу, отправляясь на концерт. Был конец апреля, один из тех первых теплых вечеров, когда все цветы выставлены в сад, когда из-за мчащихся облаков остро мигают звезды. У меня кружилась голова, пока я шел к церкви. Знакомо вам такое ощущение, будто что-то подобное с вами уже происходило прежде? Так вот, у меня было совершенно противоположное ощущение. Мне казалось, что я впервые вижу эти улицы, хотя пять дней в неделю дважды в день я проходил их из конца в конец. Все было неузнаваемо. Будто я, чужой здесь человек, иду поздно вечером по незнакомому городу. Это и пугало и нравилось. Мне представилось, что никто из жителей этого города там, в домах, мимо которых я проходил, в машинах, которые проносились мимо, не говорит по-английски, что все они говорят на неизвестном мне языке, что это город другой страны, и никогда раньше я его не видел, и что мне только кажется, что я прожил в нем всю свою жизнь.