INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков
Шрифт:
Он протянул ей триста тысяч франков. Акилина схватила их, швырнула на землю, плюнула на них и, в бешенстве отчаяния топча их ногами, сказала:
— Мы с ним уйдем пешком, не возьмем от тебя ни гроша. А ты, Дженни, оставайся.
— Прощайте, — ответил кассир, подбирая деньги. — Ну, а я вернулся из своей поездки… Дженни! — сказал он, взглянув на остолбеневшую горничную, — мне кажется, ты славная девушка. Ты осталась без хозяйки, иди ко мне! На нынешний вечер у тебя будет хозяин.
Всего опасаясь, Акилина быстро направилась вместе с Леоном к одной из своих подруг. Но он был на подозрении у полиции, за каждым его шагом следили. Спустя короткое время его арестовали вместе с тремя его товарищами, как сообщали о том газеты.
Кассир чувствовал, что он совершенно изменился, и духовно и физически. Того Кастанье, который когда-то в прошлом был влюбленным юношей, храбрым военным, одураченным и разочарованным мужем, кассиром, преступником из-за страстной любви, — больше не существовало. Его внутренний облик был разрушен. Мгновенно раздался в ширину его лоб, обострились ощущения. Его мысль объяла весь мир, он все видел, точно его поместили на необычайные высоты. Перед тем как пойти в театр, он испытывал безумнейшую страсть к Акилине; он был готов закрыть глаза на ее измены, только бы не расставаться с ней; это слепое чувство исчезло, как облако тает от солнечных лучей. Довольная тем, что заступила место своей хозяйки и завладела ее богатством, Дженни исполняла все желания кассира. Но Кастанье, получивший способность читать в душах, открыл истинную причину ее покорности, чисто физической. Он насладился этой девушкой с коварной жадностью — так ребенок съедает сочную мякоть вишни, а косточку бросает. На следующий день, за завтраком, когда Дженни чувствовала себя барыней и хозяйкой
— А знаешь, малютка, что ты думаешь? — сказал он, улыбнувшись. — Вот что: «Прекрасная мебель палисандрового дерева, о которой я так мечтала, и прекрасные платья, которые я примеряла, стали наконец моими! И стоили они мне какую-то ерунду, в которой почему-то барыня ему отказывала. Честное слово, чтобы разъезжать в карете, получать дорогие уборы, занимать ложу в театре да сколотить себе ренту — ради этого я дала бы ему столько наслаждений, что он сдох бы, не будь он крепок, как турок. Никогда не встречала подобного мужчины!» Ведь верно? — продолжал он таким тоном, что Дженни побледнела. — Да, дочь моя, это тебе не по силам, для твоего блага отпускаю тебя, ты бы себя замучила насмерть. Ладно, расстанемся друзьями.
И он равнодушно ее отослал, уплатив ей весьма незначительную сумму.
Ужасную власть, купленную ценою вечного блаженства, Кастанье прежде всего решил всецело употребить на полное удовлетворение своих инстинктов. Приведя дела свои в порядок и без труда сдав счета господину де Нусингену, назначившему в преемники ему какого-то честного немца, он захотел устроить вакханалию, достойную лучших дней Римской империи, и с отчаянием предался наслаждениям, как Валтасар на последнем своем пиру. Но, подобно Валтасару, он ясно видел излучающую свет руку, которая в самый разгар наслаждений чертила ему приговор, {177} только не на стенах тесной залы, а на тех беспредельных сводах, где выступает радуга. В самом деле, его пир был не оргией, ограниченной рамками какого-нибудь банкета, а расточительной игрою всех сил и всяческих наслаждений. Праздничным чертогом была как бы вся земля, уже сотрясавшаяся у него под ногами. То был последний пир расточителя, который ни о чем уже не думает. Полными пригоршнями черпая в сокровищнице человеческого сладострастия, ключ от которой вручил ему демон, он быстро опустошил ее до дна. Сразу захваченная, неимоверная власть сразу же была испытана, обречена и обессилена. Что было всем, стало ничем. Нередко случается, что обладать — значит убить самые грандиозные поэмы, созданные желанием, так как достигнутая цель редко соответствует мечтам. Такую плачевную развязку, свойственную некоторым страстям, таило в себе и всемогущество Мельмота. Тщета природы человеческой вдруг открылась его преемнику, которому наивысшая власть принесла с собою в дар ничтожность. Чтобы лучше понять то удивительное положение, в котором очутился Кастанье, следовало бы мысленно рассмотреть все пережитые им внезапные изменения и понять, сколь часто они совершались, — обо всем этом трудно составить себе понятие людям, скованным законами времени, места и расстояний. Возросшие его способности изменили прежний характер связей между миром и им самим. Подобно Мельмоту, Кастанье мог в несколько мгновений очутиться в цветущих долинах Индостана, мог пронестись, как крылатый демон, над пустынями Африки и скользить по морям. Как ясновидение позволяло ему постигать любой материальный предмет и самые сокровенные мысли любого человека, лишь только Кастанье устремлял на него свой взор, — точно так же его язык сразу как бы схватывал все вкусовые ощущения. Его желания подобны были топору деспота, срубающего дерево для того, чтобы достать плоды. {178} Для него не существовало больше никаких переходов, никаких чередований, которые горе сменяют радостью и вносят разнообразие во все наслаждения человеческие. Его нёбо, ставшее непомерно чувствительным, вдруг пресытилось, налакомившись всем. Два наслаждения — женщиной и вкусной пищей — были до такой степени им изведаны с тех пор, как он мог лакомиться ими до пресыщения, что ему не хотелось больше ни есть, ни любить. Зная, что ему подвластна будет любая женщина, какую он ни пожелал бы, зная, что он наделен силой, не знающей поражений, он более не желал женщин; заранее видя их покорными самым беспутным прихотям, он ощущал в себе ужасную жажду любви, он желал такой любви, которой женщины ему не могли дать. Единственное, в чем отказал ему мир, — это вера и молитва, два вида любви, умиленной и целительной. Ему покорялись. Какое ужасное состояние! Потоки скорби, мыслей и наваждений, потрясавшие его тело и душу, одолели бы самую могучую человеческую натуру, — но в нем заключалась жизненная сила, соответствующая мощи обуревавших его чувствований. Он ощущал в себе какую-то беспредельность, удовлетворить которую земля уже не могла. Он проводил целые дни в томлении, простирая свои крылья, желая пронестись через сияющие сферы, которые он воспринимал интуицией, отчетливой и полной отчаяния.
Он внутренне иссох, ибо взалкал и возжаждал того, чего не едят и не пьют, но что влекло его неудержимо. Его губы, как у Мельмота, пламенели от желаний, он задыхался от тоски по неведомому,ибо знал все. Зная основу и механизм мира, он уже не восхищался их проявлениями и вскоре ко всему стал выказывать глубокое презрение, делающее человека высшего порядка подобным сфинксу, который все знает, все видит и пребывает молчалив и недвижим. Ни малейшей потребности сообщать свои знания другим он не чувствовал. Его богатством была вся земля, мгновенно мог он промчаться по ней из конца в конец, но это богатство и власть уже не имели для него никакой ценности. Он ощущал ту ужасную меланхолию наивысшего могущества, исцеление от которой сатана и Бог находят для себя в деятельности, но тайна ее известна только им. Кастанье не обладал присущей его повелителю неистощимой способностью ненавидеть и творить зло: он чувствовал себя демоном, но демоном лишь возникающим, тогда как сатана — демон во веки веков, искупления для него не существует, он это знает, и потому ему нравится ворошить мир, как навоз, своими трезубыми вилами, внося путаницу в планы Господа Бога. К несчастью, у Кастанье оставалась еще надежда. Итак, он вдруг получил возможность мгновенно перенестись от одного полюса до другого, как птица в отчаянии летает между двух стенок клетки; но, совершив, как птица, этот полет, он увидал беспредельные пространства. Созерцание бесконечного уже не позволяло ему смотреть на человеческие дела человеческим взором. Безумцы, жаждущие демонического могущества, судят о нем с точки зрения человеческой, не предвидя того, что, получив власть демона, они воспримут и его мысли, оставаясь людьми, живя среди существ, которые уже не способны их понимать. Новый Нерон, мечтающий сжечь Париж, чтобы полюбоваться пожаром, как любуются искусственным пожаром на сцене, не подозревает, что Париж сохранит для него не больше значения, чем для торопливого путника муравейник возле дороги. Науки стали для Кастанье скучнее лотогрифа, разгадка которого уже известна. Цари, правительства внушали ему чувство жалости. Безудержный разгул был для него в некотором смысле плачевным прощанием со своей человеческой природой. Ему тесно сделалось на земле, ибо адское могущество позволяло ему присутствовать при зрелище творения, сущность и цель которого он уже прозревал. Зная, как недоступно для него то, что на всех языках люди называют небом, он ни о чем другом не мог помышлять, кроме неба. Он постиг тогда внутреннюю опустошенность, выражавшуюся на лице его предшественника, он понял, как далеко устремлялся этот взгляд, воспламененный надеждой, вечно обманываемой, он ощутил жажду, которая жгла эти красные губы, ощутил тревоги непрестанного поединка между двумя началами, достигшими необычайных размеров. Он еще мог быть ангелом — и обретал в себе демона. Он уподоблялся прекрасному существу, злым хотением волшебника заключенному в уродливое тело, {179} помещенному под стеклянный колпак договора и нуждающемуся в чужой воле для того, чтобы разбить ненавистную оболочку. Подобно тому, как подлинно великий человек, испытав разочарование, еще с большим жаром ищет бесконечности чувства в женском сердце, — и Кастанье вдруг был подавлен единой идеей, которая, может быть, служила ключом к высшим мирам. Именно потому, что он отрекся от вечного блаженства, он думал теперь лишь о будущей жизни тех, кто верует и молится. Когда после разгула, в котором он проявил все свое могущество, Кастанье ощутил, как его гнетут эти новые мысли, он познал тогда скорби, изображенные в столь гигантских чертах священными поэтами, апостолами и великими провозвестниками веры. Подстрекаемый пылающим мечом, острие которого вонзалось в его чресла, он поспешил к Мельмоту, чтобы узнать о судьбе своего предшественника. Англичанин жил близ церкви Св. Сульпиция,
— Нет нужды спрашивать, почему вы явились сюда, — обратилась к Кастанье старая привратница, — так вы похожи на дорогого нашего покойника. Но если вы и впрямь его брат, слишком поздно пришли вы, чтобы проститься с ним. Славный джентльмен умер позавчера ночью.
— Как он умирал? — спросил Кастанье у одного из священников.
— Будьте спокойны, — отвечал ему старый священник, приподнимая черное сукно покрова.
Кастанье увидал перед собой одно из тех лиц, которым вера придает возвышенный характер, тех лиц, в которых как бы светится душа, озаряя других людей и согревая их чувством непрестанного милосердия. Священник был духовником сэра Джона Мельмота.
— Завидна кончина вашего почтенного брата, — продолжал священник, — ангелы возликуют. Вы знаете, какой радостью исполняются небеса при обращении грешной души. По милости Божией слезы раскаяния текли у него, не иссякая, одна лишь смерть могла их остановить. Дух святой почил на нем. Его речи, пылкие и живые, достойны были царя-пророка. Ежели за всю мою жизнь я не слышал ничего ужаснее, чем исповедь этого ирландского дворянина, то никогда не слыхивал я и молитв более пламенных. Как ни глубоки его прегрешения, своим раскаянием в одну минуту он до краев заполнил эту бездну. Рука Господня явственно простерлась над ним, ибо черты лица его изменились до неузнаваемости, столь святая красота обнаружилась в них. Его суровые глаза смягчились от слез; его голос, устрашавший своими раскатами, приобрел нежность и мягкость, свойственные речам людей смиренных. Его слова так возвышали души окружающих, что особы, привлеченные зрелищем сей христианской кончины, падали на колени, слушая, как он прославляет Бога, как говорит о его бесконечном величии и повествует о жизни на небесах. Ежели и ничего не оставил он своим родственникам, зато, конечно, они получили такое благо, выше которого нет ничего для семьи усопшего, — святого заступника, который бдит над всеми вами и приведет вас на путь праведный.
Такие слова оказали столь сильное действие на Кастанье, что он немедленно ушел и направился к церкви Св. Сульпиция, подчиняясь какому-то року: раскаяние Мельмота его ошеломило. То были годы, когда знаменитый своим красноречием священник в установленные дни произносил по утрам проповеди, поставив себе целью доказать истины католической веры современному юношеству, о чьем безразличии к вопросам религии провозгласил другой, не менее красноречивый оратор. {180} Проповедь была приурочена к похоронам ирландца. Кастанье явился как раз в тот момент, когда проповедник с чарующей умилительностью, с той проникновенностью, которой он и обязан был своей славой, уже подводил итог доказательствам предстоящего нам блаженства. Отставной драгун, в которого вселился демон, находился в состоянии, особенно благоприятном для того, чтобы не бесплодно упало семя божественных слов, истолкованных священником. В самом деле, разве нельзя считать установленным нравственное явление, именуемое в народе «верой угольщика»? Сила веры находится в прямой зависимости от того, какое дал человек употребление своему разуму. Это видно по людям простым, по солдатам. Кто всю свою жизнь брел под стягом инстинкта, тот более способен воспринять свет истины, чем люди, утомившие ум и сердце тонкостями мира сего. С шестнадцати лет почти до сорока Кастанье, по происхождению южанин, служил французскому знамени. Простому кавалеристу, обязанному сражаться и нынче, и вчера, и завтра, приходилось больше думать о своем коне, чем о самом себе. Пока он обучался военному делу, не много оставалось у него времени для размышления о предстоящем человеку будущем. Став офицером, он занялся солдатами, он перекочевывал с одного поля битвы на другое, никогда не думая о том, что будет после смерти. Особой работы ума военная служба не требует. Люди, неспособные подняться до высших соображений, объемлющих взаимные связи наций, планы политические не менее, чем план кампании, военную тактику и тактику администратора, — живут в таком же невежестве, как самый грубый крестьянин самой отсталой французской провинции. Они наступают, покорно повинуются голосу командира и убивают людей, оказавшихся на их пути, как дровосек рубит деревья в лесу. Они постоянно переходят то к схваткам, требующим полного применения физических сил, то к отдыху, во время которого восстанавливаются их силы. Они разят и пьют вино, они разят и едят, разят и спят, для того чтобы еще лучше разить. В этом вихре духовные способности изощряются мало. Душевная жизнь сохраняет у таких людей свою природную простоту. Когда они, столь энергичные на поле битвы, возвращаются в цивилизованную среду, то оказывается, что в большинстве случаев те, кто оставался в низших чинах, не обнаруживают ни выработанных взглядов, ни способностей, ни значительности. Вот отчего юное поколение и удивлялось тому, что люди, принадлежавшие к нашим грозным и славным армиям, по развитию своему стоят не выше приказчика, что они простоваты, как дети. Капитан императорской гвардии, поражавшей врагов, едва способен выписывать квитанции в конторе газеты. Ветераны сохраняют девственность в области умозаключений, зато душа их покоряется сильным импульсам. Преступление, совершенное Кастанье, относится к фактам, возбуждающим столько вопросов, что моралисту, обсуждая его, следовало бы его расчленить(если воспользоваться словечком парламентского языка). Это преступление было внушено страстью, женским колдовством, которое бывает иногда таким непреодолимым и жестоким, что если сирена вступит в борьбу и изощрит свое обаяние, она доводит мужчину до галлюцинаций, он ни о чем не может сказать: «Этого я никогда не сделаю». Итак, живое слово было воспринято сознанием человека, еще незнакомого с религиозными истинами, которыми в условиях Французской революции и своей военной профессии Кастанье не интересовался. Ужасная фраза: «Вас ждет блаженство или муки на веки веков!» — поразила его с особенной силой, так как земля уже ничего ему не давала, словно он тряс дерево, лишенное плодов, а он, всемогущий в своих желаниях, стремился лишь к тому уголку земли или неба, который был для него запретен. Если позволительно сопоставлять столь высокие явления с нелепостями общественной жизни, то он походил на некоторых банкиров-миллионеров: все доступно им в обществе, но, раз их не принимает знать, они только и думают о том, как бы с ней свести знакомство, и ни во что не ставят все добытые ими социальные привилегии, если им отказано только лишь в одной. Человек более могущественный, чем все короли вместе взятые, человек, способный, подобно сатане, бороться с самим Богом, стоял, прислонившись к пилястру церкви Св. Сульпиция, согнувшись под бременем чувства, и погружался в мысль о будущем — мысль, до него поглотившую и Мельмота.
— Счастливец! — воскликнул Кастанье. — Он умирал в уверенности, что пойдет на небо.
Мгновенно величайший переворот произошел в мыслях кассира. Побыв несколько дней демоном, он был теперь лишь человеком, воплощением того первородного греха, о котором повествуют все космогонии. Но, снова став малым по видимости, он приобрел основу величия, он закален был созерцанием бесконечности. Обладая адским могуществом, он постиг могущество божественное. Он сильнее жаждал небесного блаженства, чем прежде алкал земных наслаждений, исчерпанных так быстро. Обещаемые демоном удовольствия — это те же земные удовольствия, только в большем размере, тогда как наслаждения небесные беспредельны. И вот он поверил в Бога. Слово, предоставлявшее ему сокровища мира, потеряло для него всякое значение, и сами сокровища показались ему такими же ничтожными, как булыжники в глазах знатока бриллиантов; они представлялись ему стекляшками, в сравнении с вечными красотами иной жизни. Мирские блага были в его глазах проклятием. В пучину мрака и скорбных мыслей погрузился он, слушая отпевание Мельмота. «Dies irae» [54] его устрашило. Он постиг во всем его величии этот вопль кающейся души, трепещущей перед всемогуществом Божьим. Его испепелял святой дух, как пламя испепеляет солому. Слезы потекли у него из глаз.
54
«День гнева» (лат.) — начальные слова одного из католических погребальных песнопений.
— Вы родственник покойника? — спросил причетник.
— Наследник, — отвечал Кастанье.
— Пожертвуйте на причт! — обратился к нему привратник.
— Нет, — отвечал кассир, не желавший давать церкви дьяволовы деньги.
— На бедных!
— Нет.
— На обновление храма!
— Нет.
— На часовню Девы Марии!
— Нет.
— На семинарию!
— Нет.
Кастанье отошел в сторону, чтобы не привлекать раздраженных взоров служителей церкви.