INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков
Шрифт:
— Мне нужно получить по этому векселю, — сказал он Кастанье голосом, заставившим кассира затрепетать всеми жилками, как будто по ним прошел сильный электрический разряд.
— Касса закрыта, — ответил Кастанье.
— Она открыта, — сказал англичанин, указывая на кассу. — Завтра воскресенье, а ждать мне некогда. Сумма — пятьсот тысяч франков, у вас в кассе она имеется, а мне она необходима для уплаты долга.
— Но как же вошли вы сюда, милостивый государь?
Англичанин улыбнулся, и Кастанье оцепенел от его улыбки. Не могло быть ответа полнее и категоричнее, чем презрительная и властная складка губ у незнакомца. Кастанье повернулся, взял пятьдесят пачек банковских билетов, по десяти тысяч франков каждая,
— Вашей… расписки… здесь… нет, — сказал Кастанье, посмотрев вексель на обороте.
— Позвольте перо, — ответил англичанин.
Кастанье протянул перо, только что служившее ему для подделки. Незнакомец поставил подпись Джон Мельмот,затем вернул кассиру бумагу и перо. Пока Кастанье рассматривал подпись, которая шла по-восточному, справа налево, Мельмот исчез, столь мало произведя шума, что, подняв голову, кассир вскрикнул, более не видя его здесь и ощущая боль, которую наше воображение приписывает действию отравы. Перо, которым пользовался Мельмот, вызвало у него ощущение теплоты и словно щекотки во внутренностях, как после рвотного. Кастанье не допускал и мысли, что англичанин догадался об его проступке, и поэтому приписал свое болезненное состояние той дрожи, которой, как принято думать, неизбежно сопровождается преступный акт.
— К черту! Что я за дурак! Сам Бог мне покровительствует, ведь адресуйся этот скот завтра к хозяевам, я бы попался! — произнес Кастанье, бросая в печь ненужные поддельные аккредитивы, которые и сгорели.
Нужный ему аккредитив он запечатал, взял в кассе пятьсот тысяч франков билетами и банкнотами, запер ее, все привел в порядок, взял шляпу, зонт, зажег свечу в подсвечнике, а затем погасил лампу и спокойно вышел, чтобы один из двух ключей от кассы отдать госпоже Нусинген, как делалось всегда, если сам барон отсутствовал.
— Какой вы счастливец, господин Кастанье, — сказала жена банкира, увидав его, — в понедельник праздник, вы можете уехать за город, в Суази.
— Будьте так добры, сударыня, передайте господину Нусингену, что сейчас получен запоздавший вексель Уотскильденов. Пятьсот тысяч франков выплачено. Итак, я буду здесь не раньше вторника, к полудню.
— Прощайте! Желаю вам приятно провести время!
— Равно как и я вам! — ответил старый драгун, бросив взгляд на молодого человека по фамилии Растиньяк, который пользовался тогда в свете большим успехом и слыл любовником госпожи де Нусинген.
— А знаете, — сказал после его ухода молодой человек, — этот толстяк словно собирается проделать с вами что-то неладное.
— Ну нет! Быть не может, он так глуп.
— Пикуазо, — сказал кассир, входя в каморку швейцара, — что это ты пропускаешь в кассу после четырех часов?
— С четырех часов я сидел у дверей и покуривал трубку, — ответил швейцар, — никто не входил в контору. Да и вышли только господа…
— Ручаешься, что это так?
— Честное мое слово. Прошел в четыре часа один только приятель господина Вербруста, молодой человек, служащий у господ Тийе и компания, на улице Жубер.
— Ладно! — произнес Кастанье и поспешно вышел. У него все усиливался тошнотворный жар, появившийся, когда он после незнакомца взялся за свое перо.
«Тысяча чертей! Все ли я предусмотрел? — проносилось у него в голове, когда он шел по Гентскому бульвару. — Посмотрим! Два свободных дня, воскресенье и понедельник; потом день сомнений, прежде чем начнут поиски, — таким образом, у меня сроку три дня и четыре ночи. Я запасся двумя паспортами и двумя различными костюмами, в которых трудно будет меня узнать, — разве этого недостаточно, чтобы сбить
Свои здешние долги перевожу на своих кредиторов, которые надпишут „погашено“, — и остаток своих дней проведу счастливо в Италии, под именем графа Ферраро: ведь я единственный свидетель смерти этого несчастного полковника в Зембинских болотах, я его шкуру и надену… Тысяча чертей! Если я потащу за собой эту женщину, она может меня выдать! Мне, старому вояке, волочиться за юбкой, прилипать к бабе!.. К чему брать ее с собой? Нужно ее бросить. Да, на это у меня хватит духу. Но знаю я себя, такой я дурак, что опять к ней вернусь. Акилину никто ведь не знает. Взять ее с собой или не брать?»
— Ты ее не возьмешь! — произнес голос, потрясший его до глубины души.
Резким движением Кастанье обернулся и увидел англичанина.
— Э! Сюда сам черт сует свой нос! — воскликнул кассир вслух.
Мельмот уже обогнал свою жертву. Хотя первым движением Кастанье было потребовать к ответу человека, до такой степени читавшего у него в душе, все же в нем боролось столько противоречивых чувств, что в результате возникла какая-то внезапная инертность; и он пошел дальше, снова испытывая ту умственную лихорадку, которая так естественно возникает у человека, поддавшегося страсти настолько, чтобы совершить преступление, но недостаточно сильного, чтобы потом справиться с жестокой тревогой. Вот почему, уже собираясь пожинать плоды преступления, наполовину совершенного, Кастанье колебался, доканчивать ли ему начатое дело, как это и бывает у людей половинчатых, в одинаковой степени то сильных, то слабых, которых можно склонить к преступлению и удержать от него, в зависимости от самых ничтожных обстоятельств. Среди множества людей, набранных Наполеоном в свои войска, встречалось немало таких, которые, подобно Кастанье, на поле битвы были мужественны физически, но вместе с тем лишены были духовного мужества, при котором человек столь же велик в преступлении, сколь велики бывают люди в подвигах добродетели. Аккредитив был написан так, что Кастанье, приехав в Лондон, получил бы двадцать пять тысяч фунтов стерлингов у Уотскильдена — корреспондента Нусингена, — уже уведомленного о платеже самим бароном; каюта на имя графа Ферраро была случайным лондонским агентом заранее заказана на корабле, перевозившем богатое английское семейство из Портсмута в Италию. Предусмотрены были малейшие обстоятельства. Кастанье так устроил, что, пока он плыл бы по морю, искать его стали бы одновременно и в Бельгии и в Швейцарии. А потом, когда Нусинген напал бы на его след, кассир доехал бы уже до Неаполя, где рассчитывал жить под чужим именем, замаскировавшись до такой степени, что даже изменил бы лицо и подделал на нем при помощи кислот следы оспы. Все эти меры предосторожности обеспечивали, казалось, полную безнаказанность, но совесть его мучила. Он боялся. Давно уже ведя тихую и покойную жизнь, он очистился от солдафонских привычек. Он был еще честен и пачкался теперь неохотно. Итак, последний раз он отдавался воздействию своей доброй натуры, еще сопротивлявшейся в нем.
«Ба! — подумал он на углу бульвара и улицы Монмартр, — вечером после спектакля фиакр отвезет меня в Версаль. Почтовая карета ожидает меня у моего прежнего вахмистра, который сохранит тайну моего отъезда даже перед дюжиной солдат, готовых его расстрелять, если он откажется ответить. Итак, против меня ни одного шанса. Возьму с собой малютку мою Наки и уеду!»
— Не уедешь! — сказал ему англичанин, от странного голоса которого вся кровь прилила к сердцу кассира.
Мельмот сел в ожидавшее его тильбюри и умчался так быстро, что Кастанье еще не успел прийти в себя и не подумал задержать тайного своего врага, а тот уже в ста шагах несся крупной рысью по проезду Монмартрского бульвара.