Интернационал дураков
Шрифт:
Галина Семеновна по-прежнему грозно каменела перед черным зеркалом окна, и я снова жалобно попросил утку. Без единого слова, чеканя шаг, она удалилась, и я стремительно вырвал мобильник из-под байки.
– Ну как ты, моя птичка?.. Тягушева говорит, все в порядке, она сама тебя смотрела…
– Да, все нормально, абсолютно!..
– Она что, сама твой живот рассматривала? Обрадовалась… Она всегда любила шикарных мужиков. А что, Галина Семеновна тоже смотрела?
– Нет, ей запретили показываться на территории больницы.
Старое начиналось сызнова.
Я выпросился домой, клятвенно
– Приветик, моя птичка! Что ты молчишь, у тебя все в порядке?..
– Все в порядке, завтра увидимся, -я все же справился с дыханием.
– Может быть, не надо?.. Может, это слишком опасно?..
– Опаснее, чем здесь, нигде не будет.
– Тягушева говорит, на самолете нельзя, а на поезде можно… Только нельзя тяжести поднимать и кашлять. Так что обязательно поддевай штанишки! Слышишь? Я проверю. Чихать тоже нельзя!
– Чихал я на ихние запреты. Лучше сдохну, чем здесь останусь.
– Как это сдохну, что за слова! Ты обязательно должен поддеть штанишки, кальсончики, иначе я… Я спать с тобой не буду!
Проснувшись, я сразу же с надеждой прислушался – увы, из кунацкой доносился сабель звон и звон бокалов. Хотел было сесть – и не удержал стона, пришлось перекатываться набок, медленно спускать ноги… Но прошмыгнуть в сортир не удалось.
– Как ты себя чувствуешь? – палач был неумолим.
– Отлично. Вполне могу ехать. Возьму легонький рюкзачок…
– Я тебя подвезу, – не ради меня, ради милосердия.
– Не нужно! – кажется, я не сумел скрыть ужаса.- Я возьму такси, – тут же поправился я, но было поздно.
Ледяное “как хочешь” – и княгиня удаляется в свою опочивальню.
Передвигаться вполне было можно, если не спешить и, прежде чем встать, опереться руками на сиденье, чтобы перевеситься вперед. Вот когда мне захотелось чихнуть, я малость засуетился: принялся давить на ямку на верхней губе, как делали первые пилоты, чтобы не перевернулся самолет, теребить вверх-вниз стиснутый нос, но, когда неотвратимый миг все равно приблизился, я скорчился в позе эмбриона, и – боль была ослепительной, но шишка не выскочила. И под готические своды Ладожского вокзала я вступил, словно под крышу родного дома. Я любил их всех – пассажиров, проводников, пограничников, таможенников: ведь это были ее домашние, – я любил и зимнюю тьму за окнами, и жидкий скандинавский кофе в вагоне-ресторане, и вспыхивающие, чтобы тут же погаснуть, российские платформы, и основательно сияющие фабрично-заводские финские городки, но, конечно же, более всего я любил эти сладостные
Риихимяки, Пасила…
И вот он уже горит огнями, лучший город земли, и вот я осторожненько спускаюсь на платформу, и вот навстречу мне пробирается…
– Осторожно, не напрягайся! – с той самой невыносимо милой истошнинкой восклицает она и бережно касается меня своей теплой вишенкой и морозными стеклышками, и я понимаю, что больше мне ничего не нужно во всей бескрайней вселенной. И даже боль в паху – лишь гениально вброшенное зернышко перчика, чтобы сладостный миг не показался слишком уж приторным.
– Дай мне, тебе нельзя! – пытается она стащить с меня рюкзачок, и я, пытаясь оказать сопротивление, снова не могу сдержать сдавленный стон.
Она пугается и оставляет меня в покое.
Гранитные великаны с крестьянскими лицами держат над нами светящиеся граненые сферы, я скорее угадываю, чем вижу, резной гранит чухонского модерна, околдовываюсь многоцветьем огней в черном стекле американского аквариума и наконец-то впиваюсь взглядом в волшебные огненные слова: TAPIOLA, OKOPANKI, AIKATALO, SUOMEN TERVEYSTALO…
– В Стокман пойдем? – со значением спрашиваю я, невольно расплываясь от счастья, но она отвечает с полной серьезностью, тоже, впрочем, вспыхнув своей единственной в мире чуточку клоунской улыбкой: – Он уже закрыт. А я и так накупила всякой вкуснятины. Мне такой страшный сон приснился!.. Что я лежу в гробу с дядей Васей и он меня обнимает. Очень ласково, но сам ужасно холодный… И я его прошу: можно, я схожу на поверхность в Стокман, куплю что-нибудь поесть?..
Но она и об этом ужасе рассказывает точно так же, как я слушаю, – с блаженной улыбкой. Мы годимся представлять интернационал блаженных.
Морозец она, однако, почувствовала раньше меня.
– Ты поддел штанишки? – она принялась щипать меня за бедро, пытаясь прощупать, есть ли что-то у меня под брюками.
– Веди себя прилично. Поддел, поддел.
– А я шапочку надену – можно?.. Я в ней буду похожа на курочку.
– На какую курочку?
– Не на курочку, а на дурочку, глупый какой… Можно?..
Она искательно сквозь свои чудные стеклышки заглядывает мне в глаза, но ищет она лишь подтверждения того, что ей и без меня прекрасно известно: что бы она ни напялила, ничего, кроме умиления, это у меня не вызовет. Она натягивает черную вязаную шапочку, по-моему, нарочно несколько перекосив очки, и я одобрительно киваю: “Классное чучело.
К нему и птица не летит…” – и она радостно и немножко заговорщицки смеется в нос: “Гм-гм-гм…”
И мою грудь в который раз снова заливает горячей нежностью.
Она берет меня за руку своей бесхитростной лапкой, и мы, ног под собой не чуя, пересекаем площадь, бреющим полетом парим вдоль
Александринкату мимо гранитных медведиков и гномов, концом крыла задеваем светящийся призрак Петербурга и оказываемся у огненно-черного моря, на том самом месте, где балтийские тролли когда-то тщетно пытались залить нашу любовь остервенелыми ушатами ледяной воды. Играючи одолевая напор морского ветра, скользим вдоль темных пакгаузов, занявших трудовой берег гавани, покуда не оказываемся у теряющейся во тьме шеренги кирпичных зданий, открывших грудь темному простору, мерцающему красными, желтыми, зелеными огоньками и перламутром льда. Внизу слева ноет все сильнее, но мне море по колено.