Интервью у собственного сердца. Том 1
Шрифт:
Итак, первым местом работы молодого земского врача был Михайловский Завод, а через несколько лет – Пермь.
Как известно, в 1905 году в связи с осложнившейся политической обстановкой в стране Николай II выпустил так называемый «Манифест о свободе». В Перми этот манифест был торжественно зачитан в Дворянском собрании. После чтения манифеста на сцену вышел молодой врач Иван Калустович Курдов, отстранил зачитавшего манифест обер-полицмейстера и, обратившись к залу, стал говорить о манифесте то, что говорили социал-демократы. За подобную дерзость дедушка мой через несколько дней был арестован. Любопытно отметить, какая порой существовала тогда в среде интеллигенции благородная солидарность. Врач, который был назначен на место Ивана Калустовича, половину своего жалованья отдавал жене и детям арестованного коллеги. И делал
Мой «исторический дедушка» был необычайно волевым человеком, не позволявшим себе никаких слабостей. Он не пил, не курил, не признавал веселых беззаботных компаний. Никогда и ни при каких обстоятельствах не повышал голоса. И вообще не говорил ничего лишнего, а только то, что необходимо в данном случае для дела. Не признавал рукопожатий. Никогда в жизни не сказал ни одного лживого слова. Говоря это, я подчеркиваю и повторяю: не то что не лгал, но и просто не хитрил и не привирал никогда и ни при каких условиях. В его кабинете на рабочем столе все лежало в абсолютном порядке и на своем определенном месте. Если, например, кто-нибудь решался передвинуть на его столе карандаш, он немедленно это замечал и был недоволен. Еще одно качество, которое свойственно, к сожалению, далеко не многим, – почти астрономическая точность. Он ни разу и никуда не опоздал, не нарушил данного кому-либо слова. Рассказывали, что в пору, когда радио у людей в доме было редкостью, некоторые его товарищи по работе даже проверяли по нему часы. Например, доктор Перец говорил по утрам своей жене:
– Доктор Курдов прошел под окнами. Ставь часы на полвосьмого!
И говорилось это на полном серьезе. Работая земским врачом, он приходил в бурное негодование, почти в ярость, если кто-нибудь пытался «отблагодарить» доктора не только словом, но и какой-то мздой в виде денег, курицы или какого-то подарка. Он так же был кристально бескорыстен, как и кристально честен. Он ни разу в жизни не ударил ни одного из своих детей. Но они его не только уважали, любили, но и боялись. Причем совершенно взрослые, когда у многих были уже дети, собравшись, например, за праздничным столом, где позванивали не только тарелки, но и рюмки, они приходили чуть ли не в ужас, когда кто-то из окна увидит идущего к ним через двор Ивана Калустовича:
– Товарищи! Идет папа! Убирайте скорее бутылки!
И вот все взрослые и солидные люди, как школьники, кидались к столу, хватали бутылки, рюмки, рассовывали их куда придется, проветривали от табачного дыма комнаты, и когда Иван Калустович, по причине одышки, медленно подымался на их этаж, все «следы преступления» были уничтожены и взрослые дети сидели мирно за самоваром и беседовали о житье-бытье… Знавшие его довольно хорошо люди порой шутили:
– Главным недостатком Ивана Калустовича является то, что у него нет недостатков.
И практически это было действительно так. Став взрослым, я много думал о своем дедушке: откуда и каким образом определились в нем эти черты? Может быть, он таким был рожден? Или каким-то удивительным образом их все приобрел? И вдруг я вспомнил… Вспомнил портрет над креслом в его кабинете! Портрет Николая Гавриловича Чернышевского, которого он не просто любил всю свою жизнь, а, без всяких преувеличений, попросту боготворил. И это относилось в равной степени как к нему самому, так и к его произведениям. И тут меня осенило: Рахметов! Живой Рахметов! Ну как же я этого не понял сразу?! Когда-то в юности он был влюблен в этот образ. И до такой степени считал его превосходным, что вольно или невольно стал ему подражать. А так как Иван Калустович и сам был человеком самобытным и обладал большой волей, то образ любимого героя стал все больше и больше сливаться с внутренним обликом молодого студента и процесс этот продолжался до тех пор, пока не слились они воедино и не стал ученик Чернышевского, волею судьбы, его ожившим героем!
Я говорил уже о том, что после смерти моей бабушки, Марии Васильевны, дедушка мой вскоре женился на второй Марии – Марии Павловне из рода Новгородцевых. Это была молодая провинциальная учительница, не очень красивая и никакими сколько-нибудь приметными качествами не обладавшая. Любила ли она Ивана Калустовича? Вероятно, да, ибо, к чести ее будь сказано, согласилась пойти замуж несмотря на шестерых детей. К мужу она относилась с робким благоговением, называла по имени-отчеству и не возражала никогда и ни в чем. Была она тиха, незаметна и бережлива до скупости. Качество, которое она передала потом и родным своим детям. А детей у нее было трое: Валентин, Зинаида и Лев. Со временем Валентин Иванович Курдов, перебравшись в Ленинград, стал довольно авторитетным человеком, народным художником РСФСР, лауреатом премии им. Репина. Зинаида Ивановна и Лев Иванович переехали в Москву, выучились и получили кандидатские звания. Зинаида Ивановна по медицинской части, как врач, а Лев Иванович по линии радиотехнической.
В послереволюционные годы дедушка мой переехал из Перми в Свердловск, где и жил до последних своих дней на улице Карла Либкнехта в доме, где была всегда, да и находится по сей день, аптека. Мальчуганом я частенько приходил к нему в гости. Во-первых, потому, что деду нравились мои приходы. Будучи не очень разговорчивым и даже суровым, дед наружно своего удовольствия не показывал никак, но я это отлично чувствовал и по выражению его глаз, и по интонациям, и по другим, известным лишь мне, приметам. Разговаривать с Иваном Калустовичем было всегда интересно. И хотя, как я уже говорил, был он немногословен, но и то немногое сказанное им за вечер всегда запоминалось и хранилось в памяти долго. Ну, а во-вторых, я любил навещать дедушку из-за Ханса Кристиана Андерсена. На третьей полке книжного шкафа всегда помещался у него огромный том сказок Андерсена. Это было великолепное старинное издание на блестящей бумаге и с огромными яркими рисунками. Отличный перевод, крупный и четкий шрифт, короче говоря, книга, которой, и по нынешнему моему мнению, просто не было цены! Следует сказать, что к книгам дедушка относился уважительно, бережно, как к живым людям. Он никогда не разрешал перегибать книгу, класть ее на колени (только на стол), слюнить пальцы при перелистывании и, Боже сохрани, загибать углы на страницах! Он всегда сам мастерил закладки из картона и конфетных бумажек, которые приклеивал к картонкам молоком. Я любил читать у него книги, их у него было много, но чаще всего я просил все-таки Андерсена.
– Покажи руки, – коротко говорил мне в таких случаях дед.
Я протягивал. Он просил повернуть их ладонями вверх и, подняв на меня свои чуточку выпуклые глаза, не без иронии в голосе спрашивал:
– Ну и как?
– Да вроде бы ничего, – торопливо отвечал я, – по-моему, вполне годятся.
– Для футбола, возможно, и годятся, – невозмутимо отвечал дедушка, – а вот для книги – никак нет!
И я покорно шел мыть руки. Мыл честно с мылом, зная бескомпромиссный характер деда.
– Ну как, вымыл? – отрываясь от своего чтения (а читал он всегда), снова спрашивал дед.
Я молча кивал головой.
– Ну что ж, покажи, – спокойно и непреклонно говорил дед.
Я протягивал порозовевшие от холодной воды руки (о горячей воде в домах в ту пору и не слыхали), стараясь большим пальцем прикрыть маленькое чернильное пятно на указательном. Но у моего деда такие номера не проходили.
– Покажи как следует, – строго говорил он, – вот этот палец убери в сторону. Так, все ясно… И с такими руками ты собрался взять книгу? Маша, дай ему теплой воды и пемзу! Иначе этого вопроса ему не решить.
И я покорно плелся вновь на кухню оттирать и отмывать злосчастное пятно. Но все мои терзания окупались сторицей, когда я раскрывал на огромном обеденном столе, покрытом всегда белой скатертью, долгожданнейший и любимейший том Андерсена! Раскрывал и погружался с головой в поразительный и неповторимый мир его мудрых и добрых сказок! Особенно нравились мне сказки «Соловей», «Морская царевна» (теперь ее называют почему-то «Русалочкой») и «Оле-Лукойе». Впрочем, нет, не только эти, все, буквально все сказки нравились мне больше всего! Я и до сих пор не могу простить Марии Павловне того, что после смерти деда она, отлично зная, как дорога была всю жизнь мне эта книга, отправила ее в Ленинград сыну Валентина Ивановича (своего сына) Сашке этот волшебный том. Хорошему пареньку, но без малейшей склонности к литературе и уж тем более к какой-то там сказочной лирике. Работал опером в милиции, а потом, окончив юридический институт, стал адвокатом. И когда уже после войны я спросил его об этой книге, он удивленно вскинул на меня глаза: