Инвалид детства
Шрифт:
...Она посылала ему телеграммы, где было написано латинскими буквами «ВНИМАЮ ГОЛОСУ ТВОЕГО СЕРДЦА СКВОЗЬ ТОЛЩУ ДНЕЙ И ОБСТОЯТЕЛЬСТВ. ЖДУ НАШЕЙ НАЗНАЧЕННОЙ БОГОМ ВСТРЕЧИ НА ЭТОЙ ЗАТЕРЯННОЙ В МИРАХ, ТРАГИЧНОЙ ЗЕМЛЕ». Звонила долгими глухими ночами, и он брал трубку: «О, Ирина! Очень рад, а у нас туман».
— Лёнюшка, тебя Ирина-то просила рассказать про Царицу Небесную, ту историю, помнишь? — тоненько проговорила Пелагея.
— Ты и расскажи, — благословил он, откидываясь на спинку стула. — И вы, Марья Тихоновна, послушайте!
— Не хучу, — протянула бабка. — Ну разве что хлебца самый чуток.
Ирина хотела было уже отложить
Опять забыл рассказать отцу Иерониму эту треклятую историю с джинсами. Надо перед каждой исповедью записывать грехи!..
«А, — подумала Ирина, — видимо, он имеет в виду тот случай, когда они с дружком разрезали пополам новенькие джинсы, вложили половинки в фирменные пакеты и фарцанули ими у гостиницы. О, она тогда подключила высшие чины МВД, чтобы дело замяли...»
— А вот надо начать с того, как Лёнюшка ко мне попал. Когда при Хрущеве-то разогнали Глинскую Пустынь да Киевскую Лавру, много было тогда бездомных монахов...
Отложив в сторону Сашину тетрадь, Ирина вдруг подумала, отчасти вдохновляемая идеей некоего соперничества с сыном, что все это может быть очень интересным этнографическим материалом, которого еще не касалось ни перо писателя, ни рука исследователя, и что ее занесло в некий мифологический заповедник. Она вспомнила, как ее муж при каждом экстравагантном рассказе всегда вынимал блокнот и что-то, как он выражался, «чирикал» в нем. Ирина знала, что такие блокноты называются «творческой кладовой писателя», и она решила, чтобы не терять времени даром, использовать свое пребывание здесь еще и в целях служения отечественной словесности. Она представляла, как это можно будет потом, записав несколько — ну, скажем, десяток — народных историй, изящно их подправив и отредактировав, выпустить, может быть, даже небольшой книжкой. Она достала тоненький фломастер и еженедельник, который использовала в качестве телефонного справочника, и вывела аккуратно: «Из рассказов монашествующей сказительницы». Она не знала стенографии и потому записывала пунктирно, так сказать, тезисно, дабы при возвращении в Москву восстановить услышанное в колорите всех деталей.
— Жила я в общежитии при порошковой фабрике — вон руки мои до сих пор помнят. Жила я со своей сестрой девицей Варварой. Она совсем больная была да безногая, а такая тихая, ясная. Комната у нас была что твоя, Тихоновна, кухонька — чуть может, поболее. А я так-то — работала, а уж как руки кровью начинали сочиться из-под чешуек-то заскорузлых — и не брезговала на паперть сходить...
— Вот это, видишь — дама-то с ним: с одной стороны пиковая, с другой стороны бубновая, молодая, а ты выходишь у нас червовой, так ты в ногах у него, — говорила Ирине, «выбросив» на Ричарда и колдуя над раскладом, мама Вика. — Доруг ему много выпадает, но к тебе — вот видишь: десятка-то твоя с краю — какая-то уж больно сомнительная. А в голове у него, видишь, денежный интересе какой-то крупный, казенный дом, хлопоты, но все не твои-то хлопоты, а этой — молоденькой, что около него пристроилась. А вот тут, погляди, — мать снова перетасовала карты и вновь раскинула их, — тут он с ней, с этой-то бубновой, прямо все вместе содержит: и дом, и дороги, и хлопоты, и денежный интерес. Как бы там дело до свадьбы не дошло! А ты — опять у него в ногах оказалась, потоптал он тебя!
— Там-то на паперти, и Лёнюшка ко мне подошел. Смотрю — глаза у него ввалились, сам
— Женщины, берегите фигуру, как говорят французы, а лицо всегда можно сделать! — говорила, впуская Ирину в дом и поправляя перед зеркалом в прихожей поясок вокруг своих плоских бедер, Аида — косоглазая загадочная медиумистка, обслуживающая московский бомонд. — Теперь — максимум напряжения, внимания и почтительности — это очень влиятельный, очень высокий дух.
Она усадила Ирину за круглый столик, накрытый большим листом бумаги с написанными на нем крупными буквами.
— Руки мы держим вот так, — она расположила Иринины пальцы по краю перевернутого блюдца. — О, высокий и влиятельный дух! — начала она шипящим и торжественным голосом. — Мы хотим задать тебе несколько вопросов и рассчитываем получить ответ.
Блюдце неожиданно поехало туда-сюда, и медиумистка глубокомысленно прочитала: «Валяйте».
— Теперь спрашивай! — она кивнула Ирине.
— Дух, — спросила Ирина, чуть-чуть заикаясь, — где он сейчас?
Блюдце неистово заметалось по столу, и Аида изрекла:
— «Килиманджаро». Это может быть не буквальный ответ, а символический, — пояснила она. — Это может означать, что он сейчас на пике своей славы.
— А с кем он? — спросила Ирина, мучительно следя за пассами, которые стало проделывать блюдце.
— «С утренней луной», — уважительно прочитала спиритка. — Это понятно.
— Как? Что? — заволновалась Ирина.
— Ну это значит, что у него с этой пассией все кончается, — снисходительно объяснила та. — Луна с наступлением дня гаснет.
— А он меня любит? — спросила Ирина, переходя на шепот.
Блюдце поехало лениво и как бы нехотя, и сама Ирина, собирая отмеченные им буквы, не без трепета прочитала: «Тебя любит Бог».
— Оригинально! — зааплодировала Аида.
— Стал Лёнюшка у нас жить, такие задушевные разговоры ведет, бывало, с сестрой-то моей, Варварой. Грамоте обещался ее выучить. А Варвара лишь так кротко ему улыбается — мол, что ты, Лёнюшка, какая ж мне грамота, уж дай Бог до смерти в простоте дожить да беззлобии. Ну, оставляла я их, а сама то на фабрику, то на паперть. А Лёнюшка да сестрица моя Варвара-блаженная совсем расхворались — до нужника дойти не могут. А я как приду с работы — сразу за стирку: простыни стираю да в комнате их так и развешиваю. Во дворе ж не могу вывесить Лёнюшкины подштанники. А как соседи донесут — на какого такого мужика стираешь, кого прячешь?..
— Да-да, я всегда знала, что Бог меня любит! — шептала Ирина вслух, выскочив от Аиды и быстро идя по темной кривой улице.
Ветер дул ей в лицо, развевая наподобие шлейфа ее длинный шарф и распахнутые полы невесомой шубы. Вдруг ей мучительно захотелось есть, и она, повинуясь не столько зову желудка, сколько высшей логике судьбы, низведшей ее на эту глухую и темную ступень бытия и при этом мистически заверявшей в божественной любви, зашла в полуподвальную забегаловку. Печальным и полувоздушным шагом подошла она к душной раздаточной, скорбным и всепрощающим голосом попросила горячих щей и стакан компота и, примостившись за колченогим столиком, стала покорно хлебать из кисловатой чаши своего дымящегося страдания.