Иосиф Сталин в личинах и масках человека, вождя, ученого
Шрифт:
При жизни Марр действительно пошел на сотрудничество со сталинской властью. Но была ли альтернатива, и сколько старых и молодых ученых были тогда счастливы, получая такую же поддержку? Любой ученый стремится к тому, чтобы его концепция, его учение или открытие получили признание. Не любой ценой, конечно, но упрекать Марра за то, что он утвердил свое учение за счет других, нет никаких оснований. Власть в Советской России создавала такую систему отношений, где ее господство было абсолютным. На месте Марра мог быть и Поливанов, и кто-то из языкофронтовцев или лояльных компаративистов. В 1950 году Сталин начал борьбу не с Марром, а с самим собой, со Сталиным довоенным. Громя марризм, Сталин 50-х годов громил сталинизм 30-х годов. В архиве Сталина есть материалы, высвечивающие
Глава 5
Расхождение. Подготовка к дискуссии
Почему Сталин занялся проблемами языкознания? Мнения
Почему Сталин в конце 1949 года, то есть на семьдесят первом году жизни, неожиданно занялся вопросами языкознания? Ни его соратники, ни проницательные свидетели эпохи, ни исследователи нашего времени ничего определенного на сей счет не говорят. Скорее делятся предположениями и догадками.
А. И. Солженицын в знаменитом романе «В круге первом», собрав все, что было известно на этот счет к концу 60-х годов XX века, то есть слухи, сочинения вождя, собственную эмоциональную память и воображение большого писателя, раскрыл мотивацию Сталина через его внутренний монолог:
«Уж, кажется, все было сделано для бессмертия. Но Сталину казалось, что современники, хотя и называют его Мудрейшим из Мудрейших, – все-таки не по заслугам мало восхищаются им; все-таки в своих восторгах поверхностны и не оценили всей глубины его гениальности. И последнее время язвила его мысль: не только выиграть третью мировую войну, но совершить еще один научный подвиг, внести свой блистающий вклад в какую-нибудь еще из наук, кроме философских и исторических.
Конечно, такой вклад он мог бы внести в биологию, но там он доверил работу Лысенко, этому честному энергичному человеку из народа. Да и больше была заманчива для Сталина математика или хотя бы физика. Все Основоположники бесстрашно пробовали свои силы в этих науках. Просто завидно читать бойкие рассуждения Энгельса о ноле или о минус единице, возведенной в квадрат. Восхищала Сталина и та решительность Ленина, с которой он, юрист, пошел в дебри физики, и там, на месте, распушил ученых, доказал, что материя не может превращаться ни в какую энергию.
Сталин же, сколько ни перелистывал учебник “Алгебры” Киселева и ”Физику” Соколова для старших классов, – никак не мог набрести ни на какой счастливый толчок. Такую счастливую мысль – правда, совсем в другой области, в языкознании, ему подал недавний случай с тбилисским профессором Чикобавой. Этого Чикобаву Сталин смутно помнил, как всех сколько-нибудь выдающихся грузинов: он был посетителем дома Игнатошвили-сына, тбилисского адвоката, меньшевика, и сам фрондер, уже не мыслимый нигде, кроме Грузии. В последней статье, доживи до того почтенного возраста и до того скептического состояния ума, когда начинаешь мало считаться с земным, Чикобава умудрился написать, по видимости, антимарксистскую ересь, что язык – никакая не надстройка, а просто себе язык и что будто бы существует язык не буржуазный и пролетарский, а просто национальный язык. И открыто осмелился посягнуть на имя самого Марра. Так как и тот и другой были грузинами, то отклик последовал в грузинском же университетском вестнике, серенький непереплетенный номер которого с грузинской вязью лежал сейчас перед Сталиным. Несколько лингвистов-марксистов-марристов обрушились на наглеца с обвинениями, после которых тому оставалось только ожидать ночного стука МГБ. Уже намекнуто было, что Чикобава – агент американского империализма.
И ничто не спасло бы Чикобаву, если бы Сталин не снял трубку и не оставил его жить. Его он оставил жить, а простеньким провинциальным мыслям Чикобавы решил дать бессмертное изложение и гениальное развитие.
Правда, звучней было бы опровергнуть, например, контрреволюционную теорию относительности или волновую механику. Но за государственными делами просто нет на это времени. Языкознание же все-таки рядом с грамматикой, а грамматика по трудности всегда казалась Сталину рядом с математикой.
Это можно будет ярко, выразительно написать (он уже сидел и писал): “Какой бы язык советских наций мы ни взяли – русский, украинский, белорусский, узбекский, казахский, грузинский, армянский, эстонский, латвийский, литовский, молдавский, татарский, азербайджанский, башкирский, туркменский… (вот черт, с годами ему все трудней останавливаться в перечислениях. Но надо ли? Так лучше в голову входит читателю, ему и возражать не хочется) – каждому ясно, что…” Ну и там что-нибудь, что каждому ясно. А что ясно? Ничего не ясно… Экономика – базис, общественные явления – надстройка. И – ничего третьего, как всегда в марксизме. Но с опытом жизни Сталин разобрался, что без третьего не поскачешь. Например, нейтральные страны могут же быть (их доконаем потом отдельно) и нейтральные партии (конечно, не у нас). При Ленине скажи такую фразу: “Кто не с нами – тот еще не против нас”? – в минуту бы выгнали из рядов. А получается так…
Диалектика. Вот и тут. Над статьей Чикобавы Сталин сам задумался, пораженный никогда не приходившей ему мыслью: если язык – надстройка, почему он не меняется с каждой эпохой? Если он не надстройка, так что он? Базис? Способ производства? Собственно, так: способ производства состоит из производительных сил и производственных отношений. Назвать язык отношением – пожалуй, что нельзя. Значит, язык – производительная сила? Но производительные силы есть орудия производства, средства производства и люди. Но хотя люди говорят языком, все же язык – не люди. Черт его знает, тупик какой-то. Честнее всего было бы признать, что язык – это орудие производства, ну, как станки, как железные дороги, как почта. Тоже ведь – связь. Сказал же Ленин: “Без почты не может быть социализма”. Очевидно, и без языка… Но если прямым тезисом так и дать, что язык – это орудие производства, начнется хихиканье. Не у нас, конечно.
И посоветоваться не с кем.
Ну, можно будет вот так, поосторожнее: “В этом отношении язык, принципиально отличаясь от надстройки, не отличается, однако, от орудий производства, скажем от машин, которые так же безразличны к классам, как язык”. “Безразличны к классам”! Тоже ведь раньше, бывало, не скажешь…
Он поставил точку. Заложил руки за затылок, зевнул и потянулся. Не так много он еще думал, а уже устал.
Сталин поднялся и прошелся по кабинету. Он подошел к небольшому окошку, где вместо стекол было два слоя прозрачной желтоватой брони, а между ними высокое выталкивающее давление. Впрочем, за окнами был маленький отгороженный садик, там по утрам проходил садовник под наблюдением охраны – и сутки не было больше никого.
За непробиваемыми стеклами стоял в садике туман. Не было видно ни страны, ни Земли, ни Вселенной» [956] .
Солженицынский Сталин – это старый, больной, выживающий из ума диктатор, в конце жизни ищущий, чем бы ему заняться еще, и он по наитию набредает на лингвистику, поскольку «языкознание же все-таки рядом с грамматикой, а грамматика по трудности… рядом с математикой». Грузинского лингвиста Чикобаву Солженицын упоминает не случайно – Чикобава был одним из застрельщиков антимарровской дискуссии, для которых он действительно был одним из давних идейных противников. Затем писатель развертывает нелицеприятное описание того, как, по его мнению, Сталин трудился над своим очередным «эпохальным» сочинением:
956
Указ. соч. С. 172.
«Сталин задвинул металлическую шторку и поплелся опять к столу. Проглотил таблетку, снова сел. Никогда в жизни ему не везло, но надо трудиться. Потомки оценят. Как это случилось, что в языкознании – аракчеевский режим? Никто не смеет слова сказать против Марра. Странные люди! Робкие люди! Учишь их, учишь демократии, разжуешь им, в рот положишь – не берут! Все – самому, и тут – самому… И он в увлечении записал несколько фраз: “Надстройка для того и создана базисом, чтобы…” “Язык для того и создан, чтобы…”