Иов
Шрифт:
— Вспомни, Мендл, — начал Роттенберг, — вспомни Иова. С ним случилось подобное тому, что и с тобой. Он сидел на голой земле, голова его была посыпана пеплом, а раны причиняли ему такую боль, что он катался по земле, подобно раненому зверю. И он богохульствовал. А оказалось, что это было всего лишь испытание. Что мы знаем, Мендл, о том, что деется на небесах? Может, пришел к Богу злой человек и сказал Ему, как некогда: «Нужно искусить праведного». И Господь ответил: «Что ж, попытайся искусить Мендла, раба моего».
— И вот видишь, — вступил Грошель, — твой упрек был несправедлив. Потому что Иов, когда Бог начал его испытывать, был не слабый, а сильный. Ты тоже, Мендл, не был слабым! У твоего сына имелся торговый дом, универсальный магазин, год от году он становился все богаче и богаче. Твой сын Менухим чуть было не выздоровел, еще немного, и он тоже приехал бы в Америку. Ты был здоров, жена твоя была здорова, дочь была красивая, и вскоре ты нашел бы ей мужа!
—
— Он прав, — в один голос проговорили трое других.
И начал Роттенберг:
— Я знаю, Мендл, твое сердце разбито. Но оттого, что мы можем говорить с тобой обо всем, и оттого, что ты знаешь, что мы, словно братья, разделяем твое горе, разве ты будешь серчать на нас, если я попрошу тебя подумать о Менухиме? Дорогой Мендл, может, ты пытался нарушить планы Бога, так как оставил Менухима? На твою долю выпал больной сын, и вы относились к нему так, словно он был плохим сыном.
Воцарилась тишина. Мендл долго ничего не говорил. Когда он снова заговорил, то казалось, он будто и не слыхал слов Роттенберга, так как обратился к Грошелю и проговорил:
— И что же ты хочешь сказать, приведя пример Иова? Вы хоть раз видели собственными глазами настоящие чудеса? Чудеса, о каких говорится в конце «Книги Иова»? Что, мой сын Шемарья должен восстать из братской могилы во Франции? Пропавший без вести сын мой Иона — воскреснуть? Дочь моя Мирьям должна вдруг возвратиться из сумасшедшего дома здоровой? А возвратясь домой, она еще и сможет найти себе мужа и спокойно жить дальше, как женщина, которая никогда не была сумасшедшей? Жена моя Двойра должна встать из могилы, холм над которой еще не успел просохнуть? Сын мой Менухим должен среди войны приехать сюда из России, при условии, что он еще жив? Ибо неверно, — и тут Мендл снова обратился к Роттенбергу, — что я злонамеренно отвернулся от Менухима и что хотел наказать его. Нам пришлось уехать по другой причине, из-за дочери, которая начала любиться с казаками — с казаками! А почему Менухим был больной? Уже сама его болезнь явилась знаком того, что Бог сердит на меня, и это был первый из ударов, которых я не заслужил.
— Хотя Бог может все, — вступил самый рассудительный из них, Менкес, — но можно предположить, что самых больших чудес Он уже не совершает, потому что мир их больше не заслуживает. И если бы даже Бог захотел сделать для тебя исключение, то этому бы воспрепятствовали грехи других. Ибо другие недостойны видеть чудо, совершаемое для праведного, и поэтому Лоту пришлось отправиться в дальний путь, а Содом и Гоморра погибли, не увидев чуда с Лотом. Ныне же земля заселена повсюду — и даже если ты куда-то уедешь, то газеты сообщат о том, что с тобой происходит. Так что Богу в наши дни приходится совершать лишь средние чудеса. Но они, хвала Его имени, достаточно велики! Жена твоя Двойра ожить не может, сын твой Шемарья ожить не может. Но Менухим, вероятно, жив, и после войны ты сможешь увидеть его. Твой сын Иона, может, в плену, и после войны ты сможешь увидеть его. Твоя дочь может выздороветь, путаницу в мыслях у нее устранят, она может стать красивее прежнего, и она получит мужа и будет рожать тебе внуков. Да и внук есть у тебя, сын Шемарьи. Собери всю любовь, какую ты питал доныне ко всем своим детям, и обрати ее на этого внука! И ты найдешь утешение.
— Между мной и моим внуком, — ответил Мендл, — разорваны узы, потому что мертв Шемарья, мой сын и отец моего внука. Моя сноха Вега выйдет замуж за другого, у моего внука будет новый отец, отцом которого я не являюсь. Дом моего сына — не мой дом. Мне нечего там искать. Присутствие мое там принесет несчастье, а моя любовь навлечет проклятье, подобно тому как одинокое дерево, стоящее в чистом поле, притягивает молнию. Что же касается Мирьям, то доктор сам сказал мне, что медицина не может лечить ее болезнь. Иона, скорее всего, умер, а Менухим был больным, хотя дело у него и шло на поправку. Посреди России в такую ужасную войну он определенно погибнет. Нет, друзья мои! Я одинок и хочу остаться одиноким. Все годы я любил Бога, а Он меня ненавидел. Все годы я боялся Его, теперь Он мне больше ничего не сможет сделать. Все стрелы из Его колчана уже попали в меня. Он может меня только убить. Но для этого Он слишком жесток. Я буду жить, жить, жить.
— Но власть Его, — возразил Грошель, — и в этом мире, и в мире ином. Горе будет тебе, Мендл, когда ты умрешь!
Тут Мендл громко рассмеялся и сказал:
— Я не боюсь преисподней, кожа моя уже обгорела, члены мои уже парализованы, а злые духи — друзья мне. Я уже отстрадал всеми муками ада. Дьявол добрее Бога. Поскольку он не столь всесилен, он не может быть таким жестоким. Страха я не испытываю, друзья мои!
При этих словах друзья его умолкли. Но им не хотелось оставлять Мендла одного, и они сидели и молчали. Самый молодой из них, Грошель, спустился вниз, чтобы сказать женам друзей и своей жене, что мужья сегодня
Не спал один лишь Мендл. Широко раскрыв глаза, он глядел на окно, за которым плотная темнота ночи начала наконец разжижаться, потом стала серой, потом беловатой. Из внутренностей часов прозвучало шесть ударов. Один за другим проснулись все друзья. Не сговариваясь, они взяли Мендла под руки и свели вниз. Они привели его в заднюю комнату Сковроннеков и уложили на диван.
Тут он заснул.
XIV
С этого утра Мендл Зингер остался у Сковроннеков. Небогатую обстановку друзья продали, оставили только постельные принадлежности и мешочек из красного бархата со святыми предметами, которые Мендл едва не сжег. К мешочку Мендл больше не прикасался. Посеревший, пропыленный, висел он в задней комнате Сковроннеков на крепком гвозде. Мендл Зингер больше не молился. Правда, иногда его звали, если не хватало десятого человека, чтобы довести число молящихся до положенной цифры. Потом он стал требовать за свое присутствие плату. Иногда за небольшое вознаграждение он давал тому или иному свои молитвенные ремешки. Про него рассказывали, что он зачастил в итальянский квартал, чтобы поесть свинины и рассердить Бога. Люди, среди которых он жил, в борьбе, какую повел Мендл против небес, встали на его сторону. Хотя они были верующими, им пришлось признать правоту еврея. Иегова обошелся с ним слишком сурово.
В мире еще бушевала война. Кроме Сэма, сына Мендла, в живых оставались все жители квартала, которые отправились на фронт. Молодой Леммель стал офицером и счастливо отделался, потеряв левую руку. Он приехал на побывку и стал героем квартала. Он дал всем евреям право считать Америку родиной. Он остался на этапе, наводить окончательный лоск на свежее пополнение. Сколь ни велика была разница между молодым Леммелем и старым Зингером, евреи квартала усматривали между ними определенную близость. Казалось, будто евреи считали, что Мендл и Леммель поделили меж собой всю меру несчастья, отмеренную на всех. Мендл потерял куда больше, чем одну левую руку! Если Леммель сражался с немцами, то Мендл — с неземными силами. И хотя они были убеждены, что с головой у старого стало не совсем все в порядке, однако евреи не могли не примешивать к своему сочувствию почтения и благоговения перед святостью безумия. Мендл Зингер был, несомненно, избранный. Он жил среди других, чьи наполненные изнурительным трудом будни не омрачали никакие страхи, как достойный сожаления свидетель жестокого могущества Иеговы. Долгие годы он жил себе, как и все они, на него мало обращали внимания, некоторые его и вовсе не замечали. И вот однажды он оказался ужасным образом выделен из их среды. Теперь не осталось никого, кто бы не знал его. Большую часть дня он проводил на улице. Казалось, его проклятьем стало не только страдание от беспримерной беды, но и ношение знака страдания как знамени. И как страж своих собственных болей ходил он по середине улицы; все его приветствовали, иные наделяли мелочью, многие с ним заговаривали. За подаяния он не благодарил, приветствий почти не замечал, а на вопросы отвечал односложным «да» или «нет». Вставал он рано. В заднюю комнату Сковроннеков свет не проникал, так как окон в ней не было. Он чувствовал наступление утра через ставни, утро должно было проделать длинный путь, прежде чем прийти к Мендлу Зингеру. Зингер начинал свой день с первыми шумами на улице. На спиртовке кипятился чай. Он запивал им хлеб и сваренное вкрутую яйцо. Он бросал робкий, но злой взгляд на висящий на стене мешочек со святыми предметами, в темно-синей тени мешочек выглядел так, словно был еще более темным ее продолжением. «Ни за что не буду творить молитву!» — говорил себе Мендл. Но ему было больно оттого, что он не молился. Боль ему причиняли собственный гнев и бессилие этого гнева. Хотя Мендл и был зол на Бога, но Он еще господствовал над миром. Ненависть столь же мало могла дать ему сил, как и набожность.
В таких и подобных размышлениях Мендл начинал свой день. Раньше, вспоминал он, пробуждение его было легким, будило его радостное ожидание молитвы и удовольствие от предвкушаемого возобновления осознаваемой близости к Богу. Из благостной неги сна он вступал в еще более таинственное, еще более теплое сияние молитвы, как в великолепный и все еще привычный зал, в котором обитал всемогущий, но улыбчивый Отец. «Доброе утро, Отец», — говорил Мендл и верил, что слышит ответ. Обман это был. Зал был великолепен и холоден, Отец был всемогущ и злобен. Кроме грома, никаких иных звуков не исходило из Его уст.