Иов
Шрифт:
Жаль только, что это случилось через неделю после отъезда Ионы. Потому что ваш Иона приезжал сюда в отпуск, он стал настоящим солдатом, но он не знал, что вы уехали в Америку. Он тоже вам здесь пишет, на другой стороне».
Мендл перевернул листок и прочитал:
«Дорогой отец, дорогая мама, брат и сестра!
Значит, вы в Америке, это известие меня как громом поразило. Хотя я, конечно, сам виноват, потому что никогда вам не писал или, кажется мне, все-таки один раз послал вам письмо, но все равно, как я уже сказал, эта новость меня как громом поразила.
Но не расстраивайтесь. Мне живется хорошо. Все ко мне добры, и я со всеми добр. А в особенности с лошадьми. Я могу скакать как самый настоящий казак, и на скаку поднимать с земли зубами носовой платок. Такие вещи мне нравятся, и военная служба тоже. Я останусь здесь и после того, как выйдет мой срок.
Самешкин шлет вам привет, ему живется хорошо.
Здесь говорят, что будет война. Если она и вправду начнется, то вы будьте готовы к моей смерти, как я сам готов к этому, ведь я солдат.
Поэтому я обнимаю вас на всякий случай и на прощанье. Но вы все-таки не расстраивайтесь, может быть, я и не умру.
Ваш сын Иона».
Мендл Зингер отложил в сторону письмо и, увидев, что Двойра плачет, впервые за много лет взял ее руки в свои. Он отвел ее руки от заплаканного лица и сказал почти торжественно:
— Теперь ты видишь, Двойра, Господь помог нам. Возьми свою шаль, спустись вниз и принеси бутылку медовой настойки.
Они сидели за столом, и пили настойку из чайных стаканов, и смотрели друг на друга, и мысли у них были одинаковые.
— Ребе был прав, — сказала Двойра. И в памяти ее всплыли слова, так долго дремавшие в ней: «Боль сделает его мудрым, уродство — добрым, горечь — милостивым, а болезнь — сильным».
— Ты мне этого никогда не рассказывала, — заметил Мендл.
— Я забыла.
— Надо было с Ионой тоже поехать в Клучиск. Лошадей он любит больше, чем нас.
— Он еще молодой, — утешила его Дебора. — Может быть, это и хорошо, что он любит лошадей. — И, так как она никогда не упускала случая позлить его, добавила: — Любовь к лошадям, это у него не от тебя.
— Нет, — ответил Мендл и добродушно улыбнулся.
Теперь он часто думал о возвращении домой. Наверное, скоро можно будет привезти Менухима в Америку. Он зажег свечу, погасил лампу и сказал:
— Иди спать, Двойра! Когда вернется Мирьям, я покажу ей письмо. Сегодня спать не буду.
Он достал из чемодана свой старый молитвенник, привычно согревавший руку, одним движением раскрыл его и принялся петь псалмы, один за другим. Это пела его душа. Он познал милость Божию и радость.
И над ним распростерлась большая, широкая и добрая рука Господа. Оберегаемый ею, он пел в ее честь один псалом за другим. Пламя свечи трепетало под легким, но упорным дуновением, которое производило раскачивавшееся взад и вперед тело Мендла. Ноги его отбивали такт, следуя стихам псалма. Его сердце ликовало, а тело приплясывало.
XI
И заботы впервые оставили дом Мендла Зингера. Они сжились с ним, как ненавистная родня. Ему уже исполнилось пятьдесят девять лет. И целых пятьдесят восемь лет он был знаком с ними. Заботы покинули его, смерть приближалась. Его борода поседела, глаза ослабели. Спина его сгорбилась, и руки дрожали. Сон его стал легким, а ночи длинными. Довольство он носил, как платье с чужого плеча. Его сын поселился в квартале для богатых, но Мендл остался в своем переулке, в старой квартире с голубым светом керосиновых ламп, рядом с бедняками, кошками и мышами. Он был набожным, богобоязненным и неприметным, самый обычный еврей. Некоторые уважали его, другие вовсе не замечали. Днем он навещал своих немногих старых друзей: Менкеса, торговавшего фруктами, Сковроннека, хозяина музыкального магазина, Роттенберга, переписчика Библии, Грошеля, сапожника. Раз в неделю приходили его дети, его внук и Мак. Но ему нечего было им сказать. Они рассказывали всякие истории про театр, жизнь общества и политику. Он слушал, потом засыпал. Когда Двойра будила его, он просыпался.
— Я не спал! — уверял он.
Мак засмеялся. Сэм улыбнулся. Мирьям о чем-то шепталась с Двойрой. Мендл немного посидел и снова задремал. И тотчас же увидел сон: ему снились родина и всякие вещи, про которые он узнал только здесь, в Америке: театр, акробаты, танцовщицы в золотых и пурпуровых одеждах, президент Соединенных Штатов, Белый дом, миллиардер Вандербильт и Менухим, Менухим. Маленький калека появлялся
Стояло лето. Насекомые в квартире Мендла Зингера неудержимо размножались, хотя маленькие колесики на ножках кроватей день и ночь стояли в банках с керосином и Двойра с помощью куриных перышек обмазала скипидаром все щели в мебели. Клопы длинными стройными рядами спускались по стенам, маршировали по потолку, с кровожадным коварством дожидаясь наступления сумерек, чтобы броситься на спящих. Блохи выскакивали из черных прорех между дощатыми половицами и забирались в платье, подушки и одеяла. Ночи были тяжкими и душными. Из открытых окон время от времени доносились отдаленный гул незнакомых поездов, непродолжительное ритмичное громыханье далекого, занятого своими делами мира и смрадные испарения от близлежащих домов, куч мусора и открытой канализации. Кошки дрались, выли бездомные собаки, плакали младенцы, а над головой Мендла Зингера шаркали шаги бодрствующих, гулко раздавалось чиханье простуженных, слышалась мучительная зевота утомленных. Мендл Зингер зажигал свечу в зеленой бутылке, стоявшую рядом с кроватью, и подходил к окну. Там он видел багровый отсвет деятельной американской ночи, бурлившей где-то далеко, и правильную серебряную тень от прожектора, который, казалось, в отчаянии искал в ночном небе Бога. И еще Мендл видел звезды, несколько жалких звездочек, расколотые кусочки созвездий. Мендлу вспоминались звездные ночи на родине, глубокая синева просторного неба, мягко закругленный серп луны, угрюмый шелест сосен в лесу, голоса кузнечиков и лягушек. Ему представлялось, что вот он сейчас в чем стоит выйдет из этого дома и пойдет все дальше и дальше, сквозь ночь, пока не очутится под открытым небом и не услышит кваканье лягушек, стрекот кузнечиков и жалобный плач Менухима. Здесь, в Америке, этот плач сливался с другими голосами, на которых пела и говорила его родина, с пением цикад и кваканьем лягушек. Между нами лежит океан, думал Мендл. Надо плыть сначала на одном корабле, потом на другом, потом еще ехать двадцать дней и ночей. И тогда наконец он окажется дома, рядом с Менухимом.
Дети уговаривали его переехать в другой квартал. Но он боялся. Он не хотел искушать судьбу. Теперь, когда все пошло хорошо, важно было не накликать на себя гнев Господень. Разве ему когда-нибудь жилось лучше, чем сейчас? Зачем же переезжать? Какой в этом прок? Те несколько лет, что ему осталось прожить, он мог провести и в компании с насекомыми.
Он отвернулся от окна. Двойра спала. Прежде она спала здесь, в комнате, вместе с Мирьям. Но теперь Мирьям живет у брата. Или у Мака, потихоньку сказал сам себе Мендл. Двойра спала спокойно, с широкой улыбкой на расплывшемся лице. Что мне до нее? — подумал Мендл. Для чего мы живем вместе? Наша страсть прошла, наши дети выросли и обеспечены, зачем она мне? Чтобы есть то, что она приготовит! В книгах написано: нехорошо, когда человек один. Поэтому мы и живем вместе. Они уже так давно жили вместе, теперь остается только ждать, кто из них умрет первым. Может быть, я, подумал Мендл. Она здоровая да и забот почти никаких не имеет. Но все так же прячет деньги где-то под половицей. Не знает она, что это грех. Пусть себе прячет! Свеча в горлышке бутылки совсем догорела. Ночь прошла. Первые звуки утра раздаются задолго до того, как появляется солнце. Где-то со скрипом открываются двери, слышатся гулкие шаги на лестничной клетке, небо становится светло-серым, и от земли поднимается желтоватый туман: пыль и сера из канав. Двойра просыпается, кряхтит и говорит: