Ирландский прищур
Шрифт:
Так они и боролись во мне каждую ночь: при этом я склонялась то на сторону Тедди, то на свою собственную и засыпала в попытках сохранить смысл и обрести силы для героической борьбы, что было, я знала, совсем не в моем духе.
Как долго я могла еще сопротивляться назойливым приставаниям Мики, хоть он и был обыкновенным парнишкой и моложе меня? Сколько еще писем мне предстояло написать?
Держись, говорила я себе все эти дни. Не ной. По правде говоря, я бы и не стала жаловаться, окажись рядом кто-нибудь, кто угодно, лишь бы выслушал меня, уютно пристроив мою голову у себя на груди. Но такого человека не было. Я могла положиться только на собственную изворотливость и двуличие, и по большей части я уже не отличала одно от другого, да в общем-то и не пытаясь. Это мне только представлялось, что я избегала мистера Джейкса, – тем не менее я знала, что не обманываю его. Я пыталась не дать молодой хозяйке понять по моему лицу, что я сделала с ее волосами, и старалась не выдавать своего смущения, когда она проходила
Почему, например, я не могла попасть в личную часовню, которая, правда, и так была маленькой, чтобы туда проситься? Действительно, однажды миссис Грант объяснила мне, при этом без всякой просьбы с моей стороны, что каждая семья поместного дворянства, каковыми были обитатели Большого Поместья, исключая, разумеется, слуг, подчеркнула она, должна, согласно древней традиции, иметь собственную личную часовню – прекрасная идея, по-моему, если не сказать больше. Но почему бы мне туда не заглянуть и не полюбоваться ею или помолиться, взыскуя утешения, но так, чтобы никто не знал? Почему, иными словами, эта маленькая каменная часовня плотно закрыта на замок, а ключ потерян? Потому, пояснила миссис Грант, что молодая хозяйка не слишком набожна, а также потому что эта часовня – другой конфессии, даже не знаю, что миссис Грант хотела этим сказать. Но разве иногда, если кухонные колокольчики молчали, я не слышала, как тихо звонит колокол в часовне, приглашая к молитве, не подходила к окну и не видела троих наших поместных дворян, медленно бредущих вместе к своей часовенке, где лично их поджидал священник? Но это было именно так, я наблюдала неоднократно, и в эти моменты понимала, какой же счастливой я была, когда среди других девчонок сидела на задних скамейках церкви в Каррикфергусе, не имея ни малейшего понятия о том, что происходит там, у алтаря. Конечно, я понимала, что моя тоска по прошлому, которое было для меня еще не совсем потеряно, представляла серьезную угрозу душевному здоровью и на данный момент не следует мне слишком распускать нюни по поводу увитой плющом часовенки, если я хочу сохранить рассудок и спасти своего Тедди.
Так что я отрывалась от окна, завершала обязанности по кухне и, убеждая себя не обращать внимания на властный зов одного из кухонных колокольчиков, приступала к обязанностям в библиотеке, гостиной, кабинете или огромном, продуваемом ветром бальном зале, где, по словам миссис Грант, когда-то играл оркестр и устраивались танцы. На первых порах меня охватывала дрожь, когда я в одиночку ходила по таким холлам и коридорам, которых в Большом Поместье было полно, но с течением времени стала находить в такой работе даже некоторое удовольствие, ибо не каждой ирландской сироте дано выбить неожиданное облако моли из драпировок, лохмотьями свисающих с потолков, высоких, как деревья в лесу, или поправлять семейные портреты, вечно перекашивающиеся на обитых кожей и покрытых плесенью стенах. Из разбитых окон, которых было особенно много в бальном зале, тянуло свежим воздухом Ирландии, тогда как внутри и вокруг меня все пахло затхлым табачным дымом и золой, которую следовало убирать из камина до того, как эти трое придут сюда болтать и пить чай. Иногда меня так и подмывало сесть на небольшой позолоченный стульчик – он больше подходил мне с моей легкой фигуркой, чем неповоротливой туше молодого хозяина, но я себе отказывала даже в такой малости.
Однажды я почувствовала в гостиной запах спиртного.
Конечно, им здесь пахло всегда – то слабее, то сильнее, в зависимости от неизвестных мне обстоятельств, и, конечно, этот праздничный аромат был уже знаком мне по пабу Майкла Кэнти, правда, мне тогда не понравилось, что он неприятно отдавал антисептиком, и тем не менее веселая энергия, исходившая как от пьющих, так и от напитка в их стаканах, вызывала у меня восхищение. А какую надпись я увидела над стойкой бара в пабе Майкла Кэнти? Ах, да: «Ирландец ест английское дерьмо, но, слава богу, пьет ирландское виски» – именно так выразилась бы и я, будь я мужчиной. Но гостиная Большого Поместья – отнюдь не паб Майкла Кэнти и, разумеется, не место для пьянки. Более того, запах, показавшийся мне знакомым в тот знаменательный миг, когда я сдуру решила, что нахожусь одна в этой непротопленной и поэтому неприветливой комнате, не шел ни в какое сравнение с тем дыханием жизни, которое я ощутила в пабе Кэнти, а был прокисшим, затхлым и ядовитым, хотя обнаруженная мною бутылка оказалась только что открытой и более чем на треть пустой.
Пламя в камине не горело. Голосов слышно не было. Я и вошла, полагая, что для чая еще не время, и я потому еще или пока в безопасности – это как
Пока я наблюдала, сквозь щелку между шторами пробился луч света и, высветив бутылку, сгустил тени вокруг сгорбленной рыхлой туши пьяного хозяина. В этом же лучике сверкнули остатки золотистого напитка в бутылке и, несмотря на густую тень, вырисовалась, будто кистью старинного мастера, розоватая рука молодого хозяина с зажатым в ней бокалом. Рядом со стулом, насколько мне удалось рассмотреть, стояла или скорее валялась пара старых охотничьих сапог, покрытых слоем пыли и засохшей грязи, в которых, бьюсь об заклад, молодой хозяин никогда не ездил верхом. Он что – ожидает, что я заберу эти сапоги, не мешая ему прийти в себя – ужасное состояние, по правде говоря, – и отнесу их чистить? Да, эти сапоги выглядели такими же призрачными, как и он сам. А я, возможно, потому, что, увидев их, решила: их владелец давно уже мертв и похоронен, каковое обстоятельство отнюдь не помогло мне разобраться в этой тревожной сцене, – оказалась в ней нежеланным и непризнанным действующим лицом.
Свет вокруг бутылки сгустился. Золотистое виски сияло, как золотая корона. Хозяин застонал. Снаружи на землю упала еще одна птица. Я сделала один робкий шаг к нему. Потом еще один. Из горлышка бутылки или изо рта мужчины тянуло, как я уже сказала, ядовитыми парами, чего я никак не ожидала, памятуя о теплом, даже жарком, аромате в пабе Кэнти. И еще шажок, приближаясь, против своей воли, к этой злосчастной фигуре на золоченом стуле.
Затем без всякого предупреждения в гостиной Большого Поместья грохнул топор.
Именно так это прозвучало. Все дрогнуло. В том числе – нетвердая рука хозяина, попытавшаяся поставить бокал на стол, и, кстати, очень вовремя. Содрогнулись все балки и полы этого старого здания; я ощутила эту судорогу через ступни. Я не могла дышать. Я не могла отвести виноватого и испуганного взгляда от грузного молодого человека – это от него, сообразила я, изошел звук. Огромным усилием воли он сумел отвести руку от золотистого бокала и бутылки, не сбив их со стола, хоть я была уверена, что именно это он и сделает, но не справился ни со звуком, ни с дрожью, и огромный и печальный – покраснел оттого, что у него ничего не получалось и он не мог уберечь себя, дом или меня от накапливавшейся внутри его массы. Но он, ссутулившись в своем охотничьем костюме, никогда, насколько я знала, не выбиравшийся дальше конюшни, героически напрягал свою волю, которой у него было немного, сдерживал конвульсии, сотрясавшие, как он вдруг осознал, именно его, – и потянулся безвольной белой рукой, огромной, как звериная лапа, к ближайшему сапогу, покрытому грязью веков.
Лицо его побагровело. Молодой хозяин напоминал загнанного кабана. А затем вдруг стал рыгать, пучиться и давиться, по кровельным балкам пошел треск, а Большое Поместье затряслось от ужасных звуков его рвоты. О, каким низким был этот звук, глухой и неконтролируемый, будто сжимались и раздувались меха, – такого я еще не слышала. Он что, хотел разорваться изнутри, бедняга? Я уже начала гадать, выживем ли мы с ним, если это отчаянное бурчанье не прекратится?
Но оно прекратилось. И мы остались живы.
Его лицо, все в красных пятнах, побледнело, урчанье, исходившее из нутра, почти прекратилось. Судороги стали постепенно ослабевать, становились все реже и реже, и вот уже молодой хозяин в полном изнеможении издавал лишь прерывистое бульканье, подобно мощному потоку воды, который потихоньку превращается в слабый ручеек. А затем наступила тишина. И я, успокоенная тем, что все кончилось, неслышно перевела дух, увидев, как он медленно поставил сапог на пол, не пролив из него ни капли содержимого, хотя запах, само собой, никуда не делся.