Ирония идеала. Парадоксы русской литературы
Шрифт:
Чем значительнее место персонажа в литературе, тем важнее и каждая деталь в его образе. У Мышкина и Башмачкина, при всей их непохожести и даже противоположности, есть одна общая черта – страсть к переписыванию. В образе Акакия Акакиевича она заявлена крупно, подчиняя себе весь характер и сразу завладевая вниманием читателя. «Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало». «Там, в этом переписываньи, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир». В более сложном образе Мышкина эта черта не так заметна, но она, в сущности, единственное, что связывает Мышкина с реальным миром – занятий, профессий, способов добывать средства к существованию. Едва приехав в Петербург и явившись к дальнему родственнику генералу Епанчину, Мышкин по его просьбе демонстрирует свой дар переписчика – единственную надежду на будущее материальное обеспечение.
…Я думаю, что не имею ни талантов, ни особых способностей; даже напротив, потому что я больной человек и правильно не
Подобно Акакию Акакиевичу, князь Мышкин не просто хороший, но страстный каллиграф, для которого буквы сами по себе – вне того смысла, который они выражают, – являются источником сильных переживаний. Вспомним, что у Акакия Акакиевича некоторые буквы «были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо eгo». Точно так же – «с чрезвычайным удовольствием и одушевлением» – говорит князь о разных почерках, росчерках, закорючках, о шрифтах английских и французских, площадном и писарском. Восторг и сопереживание выражаются у него не столь физиологично, как у Акакий Акакиевича, – лицом, губами, – но с не меньшей эмоциональной силой.
Они превосходно подписывались… с каким иногда вкусом, с каким старанием!.. Взгляните на эти круглые “д”, “а”. Я перевел французский характер в русские буквы, что очень трудно, а вышло удачно. Вот и еще прекрасный и оригинальный шрифт… Черно написано, но с замечательным вкусом… Дисциплина и в почерке вышла, прелесть!.. Дальше уж изящество не может идти, тут все прелесть, бисер, жемчуг… Росчерк – это наиопаснейшая вещь!.. Этакой шрифт ни с чем не сравним, так даже, что можно влюбиться в него.
В этот момент в князе Мышкине что-то определенно проглядывает от Акакия Акакиевича. Впоследствии ему доведется пережить еще немало любовных волнений, но сейчас он может влюбиться только в буквы, шрифт, подобно Акакию Акакиевичу, который «служил с любовью» и «ложился спать, улыбаясь заранее при мысли о завтрашнем дне: что-то бог пошлет переписывать завтра».
Сходство довершается совпадением еще одной детали: Акакий Акакиевич получает за свое переписыванье «четыреста рублей в год жалованья, или около того»; а генерал Епанчин, придя в восторг от каллиграфии Мышкина, обещает ему «тридцать пять рублей в месяц положить, с первого шагу», то есть примерно те же четыреста рублей в год. Кажется, что Мышкин мог бы стать сослуживцем Башмачкина, сидеть с ним в одной канцелярии, в равной должности, за соседним столом, обсуждать в задушевных разговорах любимые буквы…
Образ Мышкина как переписчика, намеченный в третьей главе первой части «Идиота», не находит дальнейшего сюжетного развития и несколько теряется в сознании читателя. Более того, такая деталь не вяжется с общим представлением о Мышкине как о чистом средоточии духа, личности экзистенциально утонченной и чуждой всякой канцелярщины. Как может рядом с князем Мышкиным, точнее, в нем самом сидеть титулярный советник Башмачкин? Не разрушает ли это неожиданное сходство цельность мышкинского образа – или оно каким-то образом входит в замысел писателя, для которого «Шинель» Гоголя всегда оставалась точкой отсчета в русской литературе (даже если не приписывать Достоевскому спорного по атрибуции высказывания: «Все мы вышли из гоголевской “Шинели”»)?
Прежде всего отметим, что сам Достоевский, будучи личностью «мышкинского» склада (писатель наделил героя и собственной болезнью, и собственными прозрениями), проявлял крайнюю тщательность в письменной работе. Этот самоконтроль на уровне внешнего воплощения словно бы компенсировал экстатически безудержные порывы его пафоса и фантазии. Из всех русских писaтелей XIX века он обладает, быть может, самым ясным, закругленным, выверенным почерком – буквы нижутся как бисер. По свидетельству А.Г. Достоевской, «Федор Михайлович любил хорошие письменные принадлежности и всегда писал свои произведения на плотной хорошей бумаге с едва заметными линейками. Требовал и от меня, чтобы я переписывала им продиктованное на плотной бумаге только определенного формата. Перо любил острое, твердое. Карандашей почти не употреблял» 45 . Возможно, еще в молодости, обучаясь чертежному делу в военно-инженерном училище, Достоевский приобрел привычку и склонность к графически строгой, профессионально ответственной передаче смысла на бумаге. И вообще не надо забывать, что, по крайней мере до наступления эры пишущих машинок, писатель был одновременно и писцом, старательным переписчиком собственных сочинений, и потому психологическое вживание в мир букв не было ему профессионально чуждо.
<- 45
Цит. по: Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. в 30 т. Л., 1974. Т. 9. С. 43.
Но в данном случае главное не субъективные ощущения писателя, а объективное значение самой профессии переписчика, ее культурная семантика, имеющая глубокие исторические корни. В древних цивилизациях Ближнего Востока (Египет, Вавилон и проч.), так же как в средневековой Византии и Западной Европе, деятельность писца и переписчика была окружена почетом и благоговением, поскольку запечатлевался смысл, достойный увековечения.
«О, если бы записаны были слова мои! если бы начертаны были они в книге резцом железным с оловом, – на вечное время на камне вырезаны были!» 46 – так великий страдалец Иов оплакивает не только болезнь своей бренной плоти, но и бренность своего слова, достойного, по его мнению, быть услышанным Богом и человечеством. Профессия писца потому является центральной для культа и культуры определенных эпох и народов, что вечное нисходит и раскрывает себя во времени через письменное слово (скрижаль, Священное писание как предметы культа), а временное возвышает себя и приобращает к вечности (тексты как произведения культуры). «Средние века, – пишет С. Аверинцев, – и впрямь были… “чернильными” веками. Это времена “писцов” как хранителей культуры и “Писания” как ориентира жизни, это времена трепетного преклонения перед святыней пергамента и букв» 47 . Величайшие умы, крупнейшие церковные деятели – Сергий Радонежский, Фома Кемпийский и др. – не стеснялись взяться за труд переписыванья как «механический», «бездушный», но находили в том путь смирения и благочестия 48 .
<- 46
Иов, 19: 23—24.
<- 47
Аверинцев С.С. Поэтика ранневизантийской литературы. М., 1977. С. 208.
<- 48
См. там же. С. 205.
После изобретения печатной машины труд переписчика стал восприниматься как механический и потому презираемый. Произошла как бы двойная перестановка: когда печатный станок заменил переписчика, сам переписчик стал восприниматься как замена печатного станка – причем замена неполноценная и годная лишь для текстов низшего качества, которые представляют только временный, узковедомственный интерес. Сначала были печатно воспроизведены книги религиозного, затем художественного и научного содержания, и профессия переписчика, оттесняемая на самую периферию культуры, постепенно свелась к действительно «механическому» (потому что уже после машины, взамен ее) воспроизведению самых бедных словесных слоев – деловых документов, участью которых, в лучшем случае, становился архив, но уж никак не библиотека.
Соответственно социальная роль и престиж переписчика опускались до того низшего, жалчайшего состояния, в каком мы застаем их у Гоголя в образе Акакия Акакиевича. Но суть в том, что такое социальное низведение переписчика не только не противоречило исконному нравственному и, если угодно, бытийственному смыслу этой профессии, но последовательно его выявляло. Ведь переписчик – это поистине послушник переписываемого текста, тут кротость образует сам технический фундамент профессии, в которой путь к мастерству требует полного самоотречения, смиренного следования свойствам подлинника.
Вот одно из средневековых наставлений писцам, принадлежащее перу Алкуина:
Пусть берегутся они предерзко вносить добавленья,
Дерзкой небрежностью пусть не погрешает рука 49 .
Акакий Акакиевич свято соблюдает этот завет и органически не может выправлять что-либо в предложенном тексте. Когда ему однажды, в знак поощрения, задали переменить кое-где глаголы из первого лица в третье, он «вспотел совершенно, тер лоб и наконец сказал: “Нет, лучше дайте я перепишу что-нибудь”». Оригинальность – привилегия и заслуга лишь в сознании Нового времени. Акакий Акакиевич – переписчик до мозга костей, до глубинной основы характера, и согбенная поза, в которой пребывает писец, определяет форму его бытия. Причем если в Средние века такая поза воспринимается как освященная свыше, то в Новое время она ассоциируется с неестественной приниженностью, утратой собственного достоинства. Ратуя за выпрямление человека – в буквальном и переносном смысле слова, – Новое время находит в фигуре переписчика концентрированное выражение моральной и социальной униженности, вызывающей гуманистический протест. Вот почему образ Акакия Акакиевича выдвинулся в центр русской литературы, стал средоточием ее критических обличительных мотивов: ведь это персонаж, повседневное существование которого состоит в том, чтобы склонять голову, не разгибать спины и отказываться от собственного «я». Мотив подавления человеческого достоинства находит здесь наиболее четкое, зримое воплощение.
<- 49
Памятники средневековой латинской литературы IV—IХ веков. М., 1970. С. 261.