Исцеляющая любовь
Шрифт:
— Да, в лаборатории. Делаю анализы крови и мочи [4] , — После паузы он добавил: — На родине я был врачом. И, смею думать, неплохим. Когда мы сюда приехали пять лет назад, я как безумный зубрил английский, перечитал все медицинские учебники и сдал экзамены. Но Госуправление все равно отказало мне в лицензии. По-видимому, для них я — опасный чужак. В Испании я принадлежал не к той партии.
— Но вы же сражались с фашистами!
— Да, но я был социалистом. А в Америке это почти синоним неблагонадежности.
4
Хорошо,
— Безобразие!
— Bueno [5] , могло быть и хуже.
— Куда уж хуже!
— Например, Франко мог меня арестовать.
В клинике диагноз Луиса немедленно подтвердился, и Уоррену дали рекомендованное им лекарство. После этого сестры обтерли мальчика с ног до головы смоченными в спирте губками, чтобы сбить температуру. К половине шестого утра ему полегчало настолько, что его можно было везти домой. Луис проводил Эстел с мальчиком до такси.
— А вы разве не едете? — удивилась она.
5
хорошо, ладно (исп.)
— Нет. No vale la репа [6] . Мне в семь надо быть в лаборатории. Останусь тут, может, удастся вздремнуть в приемном покое.
— Мам, а как я очутился в своей кровати?
— Солнышко, когда мы вернулись, было уже очень поздно, и ты спал на кушетке у Кастельяно. Мы с Инес отнесли вас с Уорреном домой.
— А с Уорреном все в порядке? — Барни еще не виделся с братом после больницы.
Эстел кивнула:
— Слава богу, у нас рядом есть доктор Кастельяно! Нам повезло с соседями!
6
Не стоит (исп.)
На какую-то долю секунды Барни почувствовал зависть. У Лоры отец был не на войне, а дома. Порой он так скучал по отцу, что ощущал прямо-таки физическую боль.
Он ясно помнил тот день, когда отец уходил. Харольд поднял его и так сильно прижал к себе, что мальчик ощутил запах табака. И сейчас при виде закуривающего мужчины на Барни всякий раз накатывала тоска.
Но небольшое утешение у него все же было. В одном из окон на фасаде их дома красовался небольшой треугольный флажок с синей звездой по белому полю. По этому вымпелу всякий прохожий мог определить, что кто-то из членов семьи сейчас сражается за родину. На некоторых домах таких флажков было два, а то и три.
Как-то в декабре, возвращаясь вечером из кондитерской лавки, где братья Ливингстоны купили себе на пять центов «Тутси-ролс», Уоррен заметил на окне дома мистера и миссис Кан нечто необычное — на вымпеле фронтовика красовалась золотая звезда.
— Мам, а почему у них флажок красивее, чем у нас? — спросил он за ужином.
Эстел замялась, но потом тихо сказала:
— Потому что их сын… проявил особую доблесть.
— Думаешь, папе тоже такую дадут?
Чувствуя, что бледнеет, Эстел все же нашла в себе силы небрежно ответить:
— Понимаешь, малыш, этого никто не может знать заранее. Давай-ка ты лучше ешь брокколи.
Уложив детей спать, она вдруг сообразила, что на протяжении всего этого разговора Барни не издал ни звука. Может быть, он догадался, что Артур Кан, единственный сын в семье, пал в бою?
Потом, сидя в одиночестве за кухонным столом и изо всех сил внушая себе, что пьет не суррогат, а настоящий бразильский кофе, Эстел снова и снова припоминала неоднократные уверения Харольда, что ему, как переводчику, не придется подвергать себя опасности. («Радость моя, в переводчиков не стреляют!») Но разве не могло быть так, что из соображений безопасности он просто не называет ей своего настоящего местонахождения? Не было дня, чтобы какая-нибудь бруклинская семья не получала похоронки.
Тут Эстел услышала голос старшего сына. В нем звучали любовь и желание утешить.
— Мам, пожалуйста, не волнуйся! Он вернется.
Он стоял на пороге кухни в пижаме с физиономиями Микки-Мауса и в свои шесть с половиной лет пытался по собственной инициативе утешить мать. Она с улыбкой посмотрела на сына.
— Откуда ты знаешь, о чем я думаю? — удивилась она.
— В школе все знают про Арти Кана. Я даже видел, как одна училка плакала. Я раньше ничего не говорил, чтобы не пугать Уоррена. Но с папой все будет в порядке, обещаю тебе.
Откуда у тебя такая уверенность?
Он пожал плечами:
— Не знаю. Но если ты будешь беспокоиться, то станешь еще печальнее.
— Ты прав, Барни.
Она крепко обняла мальчика.
И тут ее утешитель резко переменил тему:
— Мам, а можно мне печеньице съесть?
1944 год был годом выдающимся. Войска союзников освободили Рим и Париж, а Франклин Делано Рузвельт — беспрецедентный случай — был переизбран на беспрецедентный четвертый срок. Спустя некоторое время американские войска освободили Гуам. Харольд Ливингстон позвонил домой аж из Калифорнии, чтобы сообщить, что его перебрасывают за океан. Куда точно, он сказать не мог, пояснил только, что от него ждут помощи в допросах японских военнопленных. Следующую весточку он обещал прислать по так называемой V-почте. Это были плохо читаемые миниатюрные послания, которые фотографировались на микропленку и печатались на вощеной серой бумаге.
Для Луиса Кастельяно этот год стал поворотным. Государственное медицинское управление пересмотрело свое решение и признало испанского иммигранта годным к врачебной практике в Соединенных Штатах Америки.
Несмотря на переполнявшее его чувство удовлетворения, Луис осознавал, что чиновники от медицины в этом решении руководствовались не столько его достоинствами, сколько тем обстоятельством, что практически все дееспособные врачи уже были в армии. Они с Инес быстро переоборудовали спальню первого этажа под кабинет. Луис взял в сберегательном банке «Дайм-Сейвингс» ссуду на приобретение рентгеновского аппарата.
— Papacito, а это для чего? — спросила трехлетняя Исабель, пока все четверо юных зевак с интересом наблюдали за установкой аппаратуры.
— Я знаю! — вызвался Барни. — Это чтобы заглядывать людям внутрь, правда, доктор Кастельяно?
— Ты угадал, мой мальчик, — кивнул тот и погладил Барни по голове. — Но у хорошего врача и без этого есть инструмент, чтобы, как ты говоришь, заглядывать людям внутрь. — Он показал на свой лоб. — Величайшим диагностическим инструментом в человеческом арсенале по-прежнему остается мозг.