Исчезание
Шрифт:
А затем ему на ум пришла следующая мысль: как Франк В. Райт выстраивал здание, так и «Писатель» выверял mutatismutandisнекий эксперимент, устранявший, кажется, раз и навсегда принятую в наши дни схему, диктующую французским литературщикам правила сшивания, распределения и даже выдумывания материала, а также не признававший выпячивание психических переживаний вкупе с нравственными назиданиями, являющиеся для значительнейшей части публики высшими критериями вкуса нации в литературе. Результат эксперимента выявлял едва изученную практику, чьи приемы и средства — списанные пренебрежительными критиками в утиль — являлись частью и данью традиции, давшей «Гаргантюа», «Тристрама Шенди», «Небывалые путешествия», «Среди африканских туземцев» или — к чему бы и нет — «Вычеркивания» или «Штукенции»: к этим книгам «Писатель» всегда питал искреннее уважение, даже если сам не надеялся выдать тексты, сравнимые с вышеуказанными шедеврами в таких вещах, как ликующая энергия, буйная фантазия, лукавая, вкрадчивая манера, изысканный вкус выражений, пристрастие к насмешке, абсурдным заключениям и экстравагантным деталям.
Итак,
Метаграфы
(цитаты)
«Неизвестная гласная». Я изучил фонемы всех языков мира, прошлых и настоящих. Интересуясь преимущественно гласными, этими чистыми элементами, этими изначальными клетками языка, я выслеживал гласные звуки в их вековых путешествиях, я слушал - через эпохи - рычание А, свист И, блеяние Е, улюлюканье У, бормотание О. Отныне бесчисленные связи, заключенные между гласными и прочими звуками, не являются для меня тайными. Однако даже в конце своего жизненного пути я замечаю, что все еще жду, все еще выжидаю неизвестную Гласную, Гласную Гласных, которая вберет в себя все остальные и разрешит все сомнения, Гласную, которая, являя одновременно начало и конец, изречется во всю силу человеческого дыхания, пробьется меж гигантских челюстей, словно стремясь соединить в едином крике зевание скуки, вой голода, стон любви и хрип смерти. Когда я найду ее, мироздание поглотит себя, и не останется ничего, кроме НЕИЗВЕСТНОЙ ГЛАСНОЙ!
Магический алфавит, загадочный иероглиф приходят к нам неполными и искаженными самим временем или теми, кто заинтересован в нашем невежестве; найдем же утраченную букву, стертый знак, заново перепишем расстроенную гамму, и тогда мы сумеем обрести силу в мире духов.
Довольно вздор молоть, ровно мозгом больной. Вопросов много, но вот основной: долго ль слов огород полоть косой, бороной, сохой? Чтоб толк скоро, ловко пророс то одой грошовой, то кодой плохой, в нос тошнотворной сноровкой, в рот прогорклой морковкой? Под поговоркой что ново? Монолог, словно вошь в лобок? Что прочно? Что модно? То, что сочно, пошло, доходно? Побороть можно ль слово, что вскользь в лоно строк? Логос бороть хлороформом, сном? Ромом, водкой - косомордовкой в основном? Йодом, бромом, фосфором, фтором? Комом в горло, спором, ором? Морокой, хворобой, коростой подкожной? Горной торной мольбой, просьбой дорожной?
Сложной прозой, что кол в подбородок? Строгой формой — когортой оков? Новой нормой - колонной колодок? Кодом сорок сколь сороков?
Просто спой в сто поклонов, голос; просто взвой в сто глотков, вздох. Зорко стой, взор, вдоль склонов: вот колос. Вот дождь золотой в помощь Бог.
Если бы существовал словарь диких наречий, в нем сохранились бы явные следы более древнего языка, на котором некогда говорил просвещенный народ; и если бы мы, исследуя такой словарь, никаких следов не обнаружили, то это бы означало лишь то, что в результате вырождения исчезли и эти последние останки.
У папуасов язык очень беден; каждое племя имеет свое наречие, но его словарь беспрестанно обедняется, ибо после смерти каждого члена племени в знак траура изымают несколько слов.
Лишь в тишине закона взрываются великие действия.
Even for a world, we will not waste a vowel.
Заключение пересказчика
Рассказ Перека (мы имеем в виду французский текст) весьма специфичен: заметим и затрудненный синтаксис, и неравные права различных частей речи, - и смещение (перетекание или даже утекание) смысла, где лексическая неурядица временами кажется нелепицей и превращается в истинный вербальный абсурд. Мы не раз сталкиваемся с непривычными лексемами и выражениями (гапакс), с дефектным написанием (какаграфия) и явным небрежением элементарными грамматическими правилами (аграматизм). В тексте встречаются «фиктивные» лексемы (к примеру, среди названий глухих селений и захиревших деревушек, забытых Всевышним дыр, в чьем наличии не уверены даже сами местные жители). Текст пестрит диалектизмами и цитатами из чужих наречий: взять, например, напичканную итальянскими репликами сцену падения в театре, сравнимую с классическими литературными падениями (Шалтай-Бултыхай шлепается с плетня, Тим Финнеган сваливается с лестницы, а Салли Мара тюкается с табуретки…). А если еще учесть частые и велеречивые перифразы…
Сей витиеватый (термин «вычурный» кажется нам чересчур сильным), слегка искусственный (не в смысле неестественный, а в смысле непривычный) стиль, разумеется, не случаен: чествуемый в P.S. «Диктат» затрудняет написание текста и вынуждает нарушать принятые литературные узусы и кутюмы ради примата приема.
Следуя духу «Диктата», мы решили при пересказе принять на себя бремя жестких правил (даже если русская и французская структуры (как, кстати, и культуры) различаются и масштабами ига, и степенью вызванных им страданий) и всячески их блюсти. В сем стремлении, учитывая смену языка (а также присущей ему диктатуры), мы были вынуждены изменить некие параметры, сменить регистр или, выражаясь иначе, сдвинуть рамки правила, причем ничуть их не смягчая. Duralex, sedlex, вздыхали мы не раз, и все же сдвигали. Менялись числа, а с ними и сама структура текста; так, например, была изменена разбивка текста на части и главы, так, были искажены некие статистические данные. Версия, переведенная или, правильнее сказать, пересказанная на русский язык, есть не слепая калька, а аутентичный вариант с предвиденными смещениями.
Как мы знаем, численные сдвиги всегда вызывают качественные изменения. Русский текст, передавая inprimislineisте же самые перипетии, звучит, а значит, и играет значениями иначе. Эта разница в звучании и в игре значениями дает не всегда предсказуемые результаты: зачастую мы были вынуждены не пересказывать, пусть даже перифразами, а переиначивать. Мы прибегали к таким весьма дерзким решениям, как параграфия, парафазия и параграмматизм; мы (разумеется, чуть-чуть) растягивали и сжимали, (разумеется, слегка) прибавляли и урезали и даже (разумеется, изредка) шли на явные преступления, заменяя черты, фальсифицируя детали, а временами извращая (трепеща и искренне переживая) некие сюжетные факты. А как иначе перевести перевертень, аллитерацию или каламбур? В результате всех изменений — тут теряешь и упускаешь, там набираешь и выигрываешь, здесь лексема вываливается и выпадает(например, наречия у нас падали, как мертвые мухи), а еще где внедряется и выпирает (так, бесстыдные прилагательные и причастия сплетались у нас на глазах в страстную камасутру) — текст, увы, изменился. Принимаемые нами решения были, наверняка, не всегда правильными и эффективными; и все же, упреждая заслуженные упреки в замене звука (буквы, лексемы, фразы, параграфа, текста) и заранее признавая нашу вину, мы - утешаем мы себя - все же не изменили духу книги и не извратили ее суть.
В заключение заключения мы желали бы указать имена всех лиц, нашедших время и желание разъяснить пересказчику трудные детали и устранить выявленные лакуны: Гудрун Зюдмерзен, Вадим Карманцев, Лена Клемушина, Витя Лапицкий, Бернар Мане, Саша Балерин, Марина & Ник Рич, Катя Филлипс, Лена & Леня Шнацер, Сандра Чеканти.
Мы им всем искренне признательны.
Борис Дубин
В отсутствие опор: автобиография и письмо Жоржа Перека
«Перек-автобиограф — сочетание слов, которое может удивить…», — так начинает свою обстоятельную книгу об автобиграфических замыслах и текстах Жоржа Перека их давний исследователь и публикатор Филипп Лежён [18] . И в самом деле, развернутой и связной автобиографии Перек, несмотря на множество повторявшихся попыток, так и не написал. Жанры психологической исповеди или истории характера, а уж тем более — истории успеха, были ему равно чужды.
Восходивший к 1967 г. замысел многомерной книги параллельных жизнеописаний предков «Древо. История Эстер и ее братьев», в основу которой предполагалось положить беседы с усыновившей Перека сестрой его матери, остался в черновых набросках. Еще более сложная по конструкции работа под названием «Места» (задуманные в 1969 г. 288 описательных и мемуарных текстов о двенадцати местах в Париже, которые должны были быть с определенной регулярностью написаны на протяжении 12 лет) не реализовалась и наполовину, к середине 1970-х гг. была оставлена, причем опубликованы автором лишь несколько частей, общая форма текста, в отличие от процедуры его порождения, не утверждена, а оставшиеся в архиве фрагменты не авторизованы и не подлежат печати. Вышедшая при жизни писателя, но задуманная еще в 1967 г. и несколько раз откладывавшаяся книга «W, или Воспоминание детства» (1975) начинала публиковаться в «Литературном двухнедельнике» как остросюжетный роман-фельетон, а форму повествовательной фуги приняла позднее, когда отрывочные попытки писателя хоть что-то вспомнить о своих ранних годах, с одной стороны, и фрагменты антиутопической притчи о тоталитарном государстве, с другой, переплелись в книге, где никакая из частей по отдельности не существует. 480 коротких записей, составивших опубликованную при жизни, не раз инсценированную и по заслугам знаменитую книгу «Я помню» (1978), — это заведомо разрозненные и надындивидуальные, можно сказать — анонимные, воспоминания, своего рода граффити, понятные разве что поколению сверстников и уже полустертые для всех прочих. Наконец, ставшие одной из последних книг Перека «Рассказы об Эллис-Айленде: истории скитаний и надежд» (1980; снятый в соавторстве с Робером Бобе документальный фильм под тем же названием вышел годом раньше) — это беседы с американскими иммигрантами об их судьбах, то есть номадическая «память других»: «Отдаленное в пространстве и времени, это место составляет для нас часть потенциальной памяти, возможной автобиографии. <…> я, Жорж Перек, явился сюда расспросить о скитании, рассеянии, диаспоре. Эллис-Айленд для меня — само место изгнания, то есть место отсутствия места, безместье, нигдея» [19] . Перек примерял эти воспоминания к себе, предполагая, что они могли бы стать его собственными, решись его родители, еврейские выходцы из Польши, уехать в свое время не во Францию, а в Америку, или эмигрировать туда хотя бы перед войной, в конце концов принесшей гибель им обоим.
18
Lejeune P. La memoire et l'oblique: Georges Perec autobiographe. Paris: P.O.L., 1991. P. 11 (далее — Lejeune, с указанием страницы). Благодарю автора за любезно предоставленную возможность ознакомиться с этим его трудом, первостепенным для моей темы, но отсутствующим в отечественных библиотеках.
19
Perec G., Bober R. Recits d'Ellis Island. Paris: P.O.L., 1994. P. 55–56.