Ищи ветер
Шрифт:
— У моей матери?
— Ну да, у твоей матери, у кого же еще?
— Да… как всегда. Теперь выходит, будто это отец во всем виноват… Я должен перестать вести себя, как ребенок… — улыбнулся он.
Я подумал, что матушкин наказ наверняка сопровождался увесистым булыжником в мой огород, но эти подробности Тристан опустил.
— Да, но… дело-то не в этом…
Он накручивал на палец свисавшую на лоб черную прядь. Я его не торопил: сам скажет. Меня удивил только его неожиданно серьезный вид.
— Моника…
Я стоически выждал целых десять секунд.
— Моника… что — Моника? Говори же наконец!
— Иди ты на фиг, я пытаюсь быть деликатным, черт тебя побери! Она беременна, вот.
— Вот.
Я произнес «вот» машинально, прежде чем набор слов обрел смысл. Нутром я осознал его быстрее, чем головой: в живот как будто кол вогнали. Хорошо хоть я сидел.
— Вот… — повторил я, как заевшая пластинка. Язык был на месте, голосовые связки работали,
Вот.
Я плохо спал. А может, не спал вовсе. Тишина казалась оглушительной. Раз десять за ночь я вставал. Попить молока. В туалет. Покурить. Просто для того, чтобы надеть халат, зажечь свет, спуститься по лестнице. Двигаться. Стоило перестать двигаться, и меня обступали воспоминания, одни и те же, с каждым разом образы были все ярче, все отчетливее. С такими подробностями, которые, как мне казалось, я давно забыл, да что там забыл — по правде сказать, я думал, что и не зналих никогда. Точное время на моих часах, уровень горючего, цвет платья Моники, бортовой журнал на ее коленях; я снова и снова прокручивал одну и ту же пленку, и каждый раз три-четыре таких детальки вкрадывались в кадр. И еще звуки. И запахи.
Я медленно нажимаю на газ, «Сессна-172» фыркает, как застоявшийся скакун, приходит в движение, вздрагивает всем корпусом. Ветер лобовой, несильный, шесть узлов. Солнце играет на голубых, всего два дня как покрашенных боках. Какой же он красавец, мой крылатый друг. Ему нравится, когда я зову его так, он растет в собственных глазах, мнит себя «Спитфайром» [5] времен Второй мировой. Разворачиваясь, я вижу красный грузовичок Раймона, он катит к нам по проселку. Подождет, говорю я себе, мы ни о чем не договаривались. Туристы могут обождать, я ненадолго, минут через двадцать буду; Моника хочет увидеть дом, наш новый старый дом, с высоты птичьего полета. Я показывал ей фотографии, но это, видите ли, «совсем не то, ну, пожалуйста, скажи да, ты никогда не берешь меня с собой!» И я сказал да. Какой у нее был взгляд в эту минуту. Вся благодарность, сколько ее есть на свете, в глазах девчонки-сорванца. Я выравниваю машину, выжимаю газ до упора, отпускаю тормоз. Взлетно-посадочная полоса — одно название, без вышки, без заправки, без механика. Забетонированная просека среди леса, даже не очень длинная. Лихачество не приветствуется, но все же нужно набирать высоту довольно быстро, чтобы не зацепить верхушки черных елей, особенно с винтом неизменяемого хода. На Монике легкое летнее платье в каких-то цветах. Это лилии, точно. Желтые, синие, белые. Ее рука лежит на моем колене. Она улыбается мне, чуть склонив голову, щурит глаза. Мне хочется снять пилотские очки, чтобы она увидела, что и я ей улыбаюсь, еще как улыбаюсь. Но руки мне нужнее для рычагов управления — это я говорю себе. Я еще успею ей улыбнуться, какие наши годы. Самолет набирает скорость. Его, как всегда, чуть заносит влево, я жму на педаль, выравниваю. Моника прижимает ладонь к стеклу, приветствуя Раймона: он уже здесь, вышел из своего «Форда»-развалюхи. Смотри-ка, надо же, она надушилась. На какой-то миг я улавливаю запах жасмина сквозь густые топливные пары. Она теперь смотрит вперед. Я знаю, полоса кажется ей коротенькой, а ели высоченными. Непосвященному впору испугаться. Пятьдесят пять узлов, пятьдесят восемь, «Сессне» не терпится взлететь, нет, подожди, еще рано, шестьдесят, о’кей, дружище, вперед. Колеса отрываются от полосы, мотор ревет, машина ликует. Моника прильнула к стеклу, так и не убрав руку с моего колена, она смотрит на удаляющуюся землю.
5
«Спитфайр» — военный истребитель.
Мотор издает странный звук. Моника сильно вздрагивает. Краешком глаза я вижу, скорее даже угадываю, как застывает ее лицо. Мне некогда думать о ее застывшем лице, но я все же скосил глаза… Думай о моторе. Мотор дал сбой три десятых секунды назад. Едва я успеваю мысленно сформулировать это, как опять слышится сбой. Детонация, система зажигания, заглушка, черт побери, что же это? Вот опять, теперь я точно слышу, он чихает. С таким углом набора высоты я пойду в штопор, и очень быстро. Пятьдесят два узла. Топливный насос? Новенький. Магнето? Чтобы отказали оба сразу — по статистике этого не может быть. Невозможно, мать их.Он опять чихает, вот-вот заглохнет. Горючее? Впускные клапаны? Свечи? Все, мотор заглох. Черт, черт, черт, ну почему же, спрашиваю я себя, мотору надо было отказать именно в тот момент, когда мне это меньше всего нужно? Две секунды я потерял, пытаясь ответить на бессмысленный вопрос. В кабине взвыла сигнализация, крылья ловят ветер. До земли тридцать футов, мне не дотянуть до посадки. Пропади все пропадом! Выпускаю закрылки на сорок градусов, жму на рычаг. «Обойдется, сядем!» — слышу собственный крик. Я сильно в этом сомневаюсь и сам не знаю, зачем ору Монике, что все обойдется, выходит, я ей вру, но пусть она верит мне еще несколько секунд, я хочу оградить ее от этого ужаса, вот в чем дело, я понял, я все сделаю, чтобы ее оградить,
Удар.
На середине озера, в густом предрассветном тумане, мне стало тошно. Как будто этот полупрозрачный шелковый кокон, сотканный из полуводы-полувоздуха, не принимал меня больше в свое лоно. От мягкого ватного уединения внезапно закружилась голова, и желудок подкатил к горлу. Я поднимался по крутой тропке к дому с тяжелым сердцем, нет, вернее, с таким чувством, будто меня обидели, выгнали оттуда, где мне было комфортно с самим собой. Я напоминал себе буддийского монаха, вдруг оказавшегося не способным отрешиться от бренности бытия из-за вросшего ногтя.
Я сварил кофе. Тристан спал без задних ног. Я пошел в сарай, надо было чем-то себя занять, прибрать, мало-мальски навести порядок в этом хламовнике. Надо было двигаться. Нашелся топор — я думал, что потерял его в лесу, и электроотвертка, еще в упаковке, я ее так и не опробовал, купил и сразу куда-то засунул. Битый час я отвинчивал все болты и гайки подряд. Потом, убирая на антресоли какие-то деревяшки, наткнулся на две доски для серфинга, которые пылились там последние несколько лет. Я подумал, что, если им не суждено больше увидеть море, то надо хоть тряпочкой по ним пройтись, им будет приятно. Я извлек доски из хлама, среди которого они валялись, и аккуратно поставил рядышком — «лонгборд» и «фиш» — прислонив к стене сарая. Толстый слой омерзительно липкой бурой грязи, смешанной с остатками воска, которым они когда-то были натерты, покрывал доски целиком, и я отправился в кухню искать, чем бы все это одолеть.
Я оттирал стекловолокно, возвращая поверхностям и килям изначальные цвета — канареечно-желтый, оранжевый, прозрачно-голубой — и думал, а получится ли у меня сейчас, если попробовать? Удержаться-то удержусь, на доску я встал раньше, чем сел на велосипед, а вот запала, куража — хватит ли? Вопрос был отнюдь не риторический. Если вдуматься, дело-то не в кураже, не в удали, а в желании.Вот в чем суть: способен ли я еще так сильно чего-то желать? Ведь что требуется для серфинга? Сносная дыхалка, стальные плечи, хладнокровие, чутье, но главное-то, главное — колоссальное желание. Я еще не умер, вовсе нет, чего-то мне хочется, например, пить с утра приличный кофе, слушать сюиты для виолончели, есть форель, узнать наконец, в каком ящике найдется восьмимиллиметровая гайка. Иной раз хочется женщину, случается и такое, ненадолго. Но все это, за единственным исключением, практически ничего не стоит. Серфинг — дело другое. Серфинг среди зимы, когда волосы покрываются инеем, когда ледяные брызги секут по лицу и бьет колотун даже в неопреновом гидрокостюме — верх мазохизма, признак тяжелого расстройства психики, так я думаю теперь. А давно ли я это делал, избороздив в феврале все пляжи Новой Англии, один за другим, в погоне за последними тропическими штормами, которые докатываются, угасая, до наших широт, давно ли у меня синели губы и плавилось сердце в груди? Куда же оно девалось, тогдашнее желание? А вот это уже был вопрос чисто риторический.
Два часа я надраивал доски и заставил-таки их заиграть прежними красками. Я не слышал, как подошел Тристан, и едва не подскочил, заметив его краем глаза: он стоял у меня за спиной с чашкой кофе в руке.
— Надо же, как новенькие… — задумчиво протянул он.
— Угу.
— Давно ты не…
— Года два с половиной, три, не помню точно…
Я снова обшарил весь сарай: требовался набор инструментов и эпоксидка. На носу «лонгборда» так и осталась отметина — след от рифа, на который я наскочил в Коста-Рике; от глубокой царапины шла трещина длиной сантиметров десять, я тогда серьезно повредил колено. Перелом чашечки. Теперь могу предсказывать дожди.
Тристан заглядывал через плечо, наблюдая за моей ювелирной работой.
— Ну, и что у тебя на уме, Джек?
— Просто дело себе нашел.
Он топтался за моей спиной. Я знал, что ему надо — завести речь о Монике, разговорить меня на эту тему. Он, понятно, думает, что мне станет легче, хочет внушить, что ничего страшного не случилось и я переживаю на пустом месте. Мне даже необязательно было на него смотреть, я спиной ощущал. Длину волны неловкого сочувствия не спутаешь ни с какой другой.