Искатель. 1971. Выпуск №6
Шрифт:
Тают кристаллы, желтеют, тонут, и снова бурлит в ковше смола, бушует, черные сгустки с пеной идут наверх, клубочки дыма ядовито стелются над булькающей рябью. Серебряной лопаткой, перуанской, резной, узорной, с захватом и сеточкой, подхватывает Антонио пену и накипь, сбрасывает на глиняный пол и смотрит на часы песочные, а там уже снова крупицами время пересыпается, течет, падает в пропасть ушедшего навсегда. Антонио оглядывается — мастер Никколо сидит на столе, прижав к сердцу руки, и на лице его страдание.
— Пора? —
— Господи, и ты, святая, всепрощающая заступница наша, дева Мария, благословите! — выкрикивает Страдивари и крестится перед почерневшим ликом в углу мастерской. Он опускает колбу в тигель, и стекло сначала тускнеет, потом начинает наливаться вишневой краснотой. Страдивари подхватывает ее за узкое горло и осторожно переливает раствор в ковш на бурбарте. Золотистая пленка, как волшебная амальгама, заливает поверхность смолы, она проседает вглубь, постепенно окрашивая все содержимое ковша этим призрачным, мерцающим светом.
Антонио легко, рывком хватает трехпудовый ковш и бежит с ним в угол, плавно, ласково опускает ковш в дубовую бадью с холодной хвойной водой, и лицо его скрывается в клубах влажного фиолетового пара. Шипит вода в бадье, стынет медленно ковш, улетает в окна обессилевший пар, глохнет в горне огонь, синие искры беззвучно прыгают на углях в тигле. Тихо. Тихо совсем стало в мастерской.
Антонио осторожно вынул ковш из воды, медленно понес к верстаку, и так тихо было, что отчетливо звякали об пол капли, срываясь с округлого брюха ковша. Замер ковш на верстаке, и Антонио ощутил тонкий пронзительный звон уходящего напряжения в каждой клеточке своих обожженных, изъеденных растворителями, изрезанных, усталых рук. Долго молчали оба, затем старый Никколо сказал:
— Не медлит господь исполнением обетования… Но долго терпит нас… — и снова замолчал.
Антонио поднял голову и спросил тихо:
— Мастер, это и есть заветный лак?
Никколо молчал, и Антонио показалось, что учитель не знает, как ответить ему.
— Тебе сколько лет сейчас, мальчик? — спросил Амати.
— Двадцать один.
— Я такой лак сварил впервые, когда мне было сорок три. Но это не тот лак. Он только может сохранить скрипку навеки и подарить ей необычайную красоту. Настоящий лак заставит ее неповторимо звучать. Этот не может.
В мастерской снова стало очень тихо, и шорохом камешков в воде прозвучали слова Антонио:
— Как же это так?..
Глазки Амати совсем исчезли в жирных складках-щелочках.
— Я знаю еще две добавки. Ты их должен найти сам. Тогда, может быть, ты найдешь и еще какие-то, что я не знаю. И ты свои скрипки сделаешь лучше моих…
— Но…
— Никаких «но». Ты можешь стать гением, если захочешь, конечно. И мешать тебе я не намерен… Запомни только, что гения всегда ждут на пути, как дорожные грабители, три врага…
— Кто они? — безразлично спросил Антонио.
— Праздность, богатство и слава. Как сирены, подстерегают они гения и всякий раз набрасываются на главную его добродетель — трудолюбие.
— Но ведь вы, учитель, богаты и прославлены? — сердито спросил Страдивари.
Амати встал, вытер шелковым платком лицо, грустно усмехнулся:
— Эти сирены особенно обольстительны в юности. Ко мне они пришли слишком поздно…
«Следственные действия в этом направлении я считаю бессмысленными, поскольку мы все — студенты и аспиранты Л. О. Полякова — просто обожаем его…»
Я положил ручку и внимательно посмотрел
— Я понимаю, что в протоколе такие слова вам кажутся смешными. Но вы меня предупредили, чтобы я говорила только правду. А это правда — мы его обожаем…
— И вы исключаете вероятность причастности кого-либо из его студентов к преступлению? — спросил я осторожно.
— Категорически…
На листе бумаги Лаврова нарисовала маленький кружок, внутри которого написала — «Поляков». Из кружка исходили, пружинисто разворачиваясь, четыре спиральные кривые: линия родственников и близких друзей, линия коллег, сотрудников и учеников, затем линия людей, когда-то близких Полякову, но сейчас утративших или ослабивших с ним связи, и, наконец, линия людей, к чисто хозяйственным услугам которых прибегала семья скрипача. На первой кривой было одиннадцать точек. На второй шестьдесят три. На третьей было сейчас тридцать две, но цифра эта по мере развития розыска все время вырастала. На четвертой — семнадцать. Получилась этакая четыреххвостая комета, уродливое пространственное зеркало человеческой коммуникабельности, где каждая людская связь была только точкой, и по мере того, как папка уголовного дела заполнялась допросами, справками и объяснениями, эти точки набухали, росли, обретали объем, как надуваемый аэростат, и наполнялись они любовью и вероломством, поклонением и завистью, верностью и грустью, смешным и тягостным, — всем тем, что постепенно заполняет жизнь людей, и гениев тоже, потому что гении становятся монументальными только после смерти, а при жизни радуются и огорчаются всему тому же, что и мы, грешные. Просто масштаб смещен…
Аспирантка Марина Колесникова из класса профессора Полякова в нашем списке шла двадцать седьмой во второй линии. Красивая белая девушка, неспешная в движениях, ленивая в словах, а глаза карие, веселые, и вообще — ее было очень много, она заполняла и освещала мой кабинет всей своей плавной округленностью, подсолнечными волосами, небрежно затянутыми в тяжелый пучок, она источала тепло белизной кожи и ласковостью длинных сильных пальцев. Не девушка, а прямо душевное утоление. И выражалась она очень интеллигентно, и от этого хотелось поговорить с ней о чем-нибудь неслужебном, к делу не относящемся, просто так, как говорится, о цветах и пряниках. Ее просто невозможно было представить серьезным человеком, занятым трудным искусством, если бы не коричневая с краснотой мозоль под левой скулой на сливочно-нежной шее.
… — Категорически, — сказала она. — Наше обожание Льва Осиповича — не экстатический восторг девчонок-меломанок. Это неизбежный результат многолетнего общения с ним.
— То есть?
— Вы помните миф о том, как Тезей спустился в лабиринт Минотавра?
— Да, мы это в четвертом классе проходили, — усмехнулся я.
— Вот если переложить этот миф в музыкальную композицию, то по смыслу она состояла бы из трех частей — аллегро, модерато, престо, — отражая смысловое триединство подвига Тезея: он отправился в неведомое — вошел в лабиринт, откуда никто до него не вышел, затем он вступил в бой с драконом Минотавром и убил его, и третье, что определяет смысл его поступка: он спас красоту тех, кого отдавали Минотавру. Вот наш худенький Лев Осипович часто представляется мне Тезеем в лабиринте…
Я прикрыл ладонью глаза, а потом сделал вид, что усиленно тру лоб, чтобы она не заметила, как мне смешно.
— Но у Тезея, помните, был детективный атрибут — ниточка? Ниточка. Которую ему дала эта дама…
— Ариадна… Некоторые считают, что нитью в путешествии Полякова по неизвестному является его скрипка, хотя я и не верю в это…
— Тогда поясните мне смысл триединства подвига Льва Осиповича, — попросил я.
— Это же так понятно! — удивилась Марина. — Он знал, что звуковые возможности скрипичных партитур не использованы, и он нашел к ним дорогу. Но чтобы овладеть этими возможностями, ему пришлось победить Минотавра, который всегда в большей или меньшей степени сидит глубоко в нас самих…