Искатель. 1983. Выпуск №1
Шрифт:
Вдруг с какой-то острой, опустошающей тоской подумалось, что даже в самые первые, страшные в своей неожиданности дни войны он ни на минуту не сомневался в победе. Легко не сомневаться издали. Всем вместе. Сейчас война всей своей тяжестью легла, на него одного, а он точно мышь в мягких лапах майора… Кровавая игра — и конец всем надеждам, мышь, которую вытащили на сцену и навязывают роль… Играет ее и майор, тоже мышь в чьих-то лапах. Играет с видимым скепсисом и тем, не менее со знанием, дела. Сознательная шестеренка в фашистской машине, которой непременно надо подавить и уничтожить подобных себе; Как будто нет иных способов жить. И это стихийный закон? И такое возможно? Все его существо
— В одних руках, вы поняли? Потому что два лагеря чревато самоубийством для всех.
— А один — диктатурой?.. — Вопрос прозвучал вяло, сдавленно.
— Возможно, но иного выхода нет.
— А как же с “духом индивидуальности”? Или ваша диктатура дает гарантии?
Наверно, это было дерзко, майор на мгновение поднял глаза. Голос его стал чуть жестче:
— Я могу гарантировать вам одно — жизнь, если у вас хватит, на что я надеюсь, здравого смысла плюнуть на предрассудки, которыми вас напичкали. Они, как и все на свете, преходящи. А жизнь одна. Диктатура всегда несколько подклассова. Вы же не настолько наивны, чтобы думать, будто счастье таких маленьких людей, как мы с вами, является предметом высших интересов. Увы! Их предмет — господство в мире. Диктаторы требуют жертв, они не останавливаются на полпути, такова логика истории, как вам, должно быть, известно.
Ему было известно другое: если бы все было так, как говорит этот хитрый недоучка без предрассудков, сверхчеловек и раб одновременно, миром давно бы правили тамерланы и гитлеры. Но его диктатор только тщится, только тщится, не более того. Мразь…
Должно быть, он что-то прочел, майор, в лице Антона. Неуловимым жестом поставил фотографию на ребро. Снимок не был неожиданностью. Странно было видеть его в чужих руках. Острый взгляд отца, чуть прищуренный в улыбке.
— К сожалению, наше время истекло. — Голос прозвучал неожиданно резко, ударил по нервам. — Буду откровенен: у вас нет выбора. Или вас придется сбросить со счетов, приказ есть приказ, и тут я ничем помочь не смогу, или вы распишетесь в лояльности, и вас отпустят. После войны нам понадобятся умные люди. Ну, возможно, еще до этого потребуется какая-то информация, за ней придут… Так, по мелочам. Хотя сомневаюсь, война практически завершена… Само собой, обман с вашей стороны невозможен. Сам факт пребывания здесь, вы понимаете? И возможность в любой момент вас скомпрометировать заодно с вашим папенькой… Нам поверят, вам нет. Парадокс, не так ли? Тем не менее… тут у нас гарантия. Так как?
Стало жарко, весь в испарине, мотнул головой, но вместо ответа в горле странно булькнуло — тихий нервный смех, С которым невозможно было совладать.
— Ну? Что вас томит? Убеждения? Смешно. Это для простаков. Убеждения придумывают и о них забывают. Остается, повторяю, одна ценность — жизнь, которой вы вправе распорядиться.
— Если у вас гарантия, — выдавил Антон, — зачем же расписка?
— Можно и без. Поверим на слово. Теперь пот лил с него ручьем, затекая за ворот. Слово? Только и всего. Потом из него выжмут номер части, кто, с какой базы их потрошит… Фамилии командиров. Пустячки…
Было такое ощущение, будто его силком толкают в яму с дерьмом, ступит — и это останется с ним навсегда. Вонючий раб, выполняющий чужую волю. Слепо, не размышляя. Иначе смерть. Или одно только слово, даже не слово, междометие — “да”.
Отец на фото словно бы ожил во внезапно наплывшем на, глаза туманные. Таким открытым, с затаенной горьковатой остротой в улыбчивом взгляде Антон увидел его в тот майский день, когда он впервые вернулся из своего райотдела в штатском — пришлось уйти из органов на хозяйственную работу — и, похлопав растерявшуюся жену по плечу, сказал: — Ничего, мать, похозяйствуем. В жизни пригодится. Неужто в мае? Всего лишь? Целая вечность прошла с тех пор. А еще через два месяца, в начале войны, он пришел из военкомата со шпалой в петлице. И опять все так же весело. — Ничего, мать, теперь повоюем…
Сколько ему довелось пережить, белому как лунь с молодых лет. Гражданская война, партизанщина, три ранения и контузия, пытки в деникинской контрразведке — похоронен живьем. Это было под силу сердцу, бьющемуся ради блага всех, ради того, что этот майорчик называл иллюзией… И что бы там ни было, с какой бы тупостью и двуличием он ни сталкивался, всегда оставался верен себе. Иначе не было смысла жить. У него был один бог — справедливость, одна совесть — партийный билет.
— Третьего не дано. Вы крупинка, попавшая в страшные жернова, юноша. В случае отказа вы предадите лишь самого себя.
— Боюсь, что так.
Скажи он “да” — и уже никогда бы себе не простил. Это осталось бы с ним навсегда — презрение к самому себе.
Словно что-то поняв, майор шевельнул рукой, фотография исчезла. Он пытливо, не мигая смотрел на Антона.
— Ты убьешь не только себя. Кое-что останется в наследство твоему отцу. Уж об этом мы позаботимся.
Он понял, что игра кончена, и наконец вздохнул облегченно.
— Нет, не убью.
Глаза майора сузились, рот осклабился.
— Уверены?
— Абсолютно.
— Признаться, даже завидую. — Голос майора внезапно осип, скулы напряглись. Он что-то каркнул по-немецки. Антон не успел разобрать, лишь увидел пузырьки пены в углах тонкого, сведенного кривизной рта, какую-то дикую белизну в глазах. Потом ощутил за спиной короткий вдох, как перед рубкой дров, и тотчас в голове словно взорвалась граната. И все исчезло. Потом он очнулся все на том же стуле, вода стекала с лица на грудь. Вода пополам с кровью и слезами. Увидел пристальный, с усмешечкой взгляд майора, вызвавший во всем его онемевшем теле, в гудящей голове приступ ненависти — глухой, заливающей все его существо, — улыбнулся в предчувствии скорого конца.
И выхрипнул, обрывая последнюю нить:
— Свинья… фашистская…
И снова все вокруг исчезло. И опять он очнулся от резкой, смертельной боли в вывороченных плечах, дикий вопль потряс его, и он плюнул в сухое, перекошенное лицо с любопытным суженным зрачком. Потом еще не раз в бесконечности времени всплывал из темной духоты, и, уже не чувствуя боли, видел над собой расплывающуюся в тусклом свете морду с пиявкой на виске, чьи-то кованые каблуки над собой и опять хрипел, выплевывая кровь: “Свинья, свинья, свинья, погружаясь в жаркую умиротворяющую пропасть без дна.
***
Он очнулся и еще долго лежал, не размыкая век. Тело налито свинцом, не шевельнуться. Каждый мускул словно постанывал, как будто из него долго и усердно делали отбивную. Наверное, так и было. Он не помнил. Теперь боль возвращалась, подплывая к сердцу. Смутно обрела четкость решетка в сером рассветном окне. Скосив глаза, он увидел Бориса, сидевшего у него в ногах, как тогда, в первый вечер. Мерклый свет странно менял его лицо, чуть припухшее, в радужных синяках, оно казалось почти угрожающим, и это не вязалось с лихорадочным, каким-то потерянным блеском глаз.