Исключительные
Шрифт:
Теперь, после концерта, Итан потягивал пунш, как бренди из бокала, а закончив, бросил бумажный стаканчик в корзину для мусора и опустил руку на плечо Жюль.
– Сюзанна так грустно поет «Нас ветер разнесет», – прошептал он.
– Да, действительно, – согласилась Жюль.
– Сразу задумываюсь о том, как люди посвящают друг другу жизнь, а потом один из них просто уходит или даже умирает.
– У меня таких мыслей не возникло, – сказала Жюль, никогда не понимавшая этих стихов, особенно того, как один ветер может разнести двух человек в разные стороны.
– Знаю, звучит как придирка, но разве ветер не понесет их вместе? – спросила она. – Это же одно дуновение. Ветер дует в одну сторону,
– Хм. Дай подумать, – он ненадолго задумался. – Ты права. Это бессмысленно. И все же очень печально.
Он хмурился, глядя на нее, словно размышляя, может ли печальное настроение побудить ее вновь откликнуться. Когда через несколько мгновений он поцеловал ее, пока они стояли чуть поодаль от остальных, она его не остановила. Он был к этому готов, как врач, который дал своему пациенту немного аллергена, надеясь спровоцировать реакцию. Он обнял ее, и Жюль волевым усилием попробовала захотеть, чтобы он стал ее парнем, ведь он же яркий, забавный, всегда будет нежен с ней, всегда будет пылким. Но ощутить смогла лишь то, что он ее друг, ее чудесный и одаренный друг. Она изо всех сил старалась ответить на его чувство, но теперь она знала, что вряд ли это когда-нибудь произойдет.
– Я не могу все время стараться, – непроизвольно, не задумываясь, сказала она. – Это слишком трудно. Не этого мне хочется.
– Ты сама не знаешь, чего хочешь, – ответил Итан. – Ты запуталась, Жюль. Ты понесла в этом году большую потерю. И до сих пор ощущаешь ее по стадиям – Элизабет Кюблер-Росс и всякое такое.
– Гляди-ка, – добавил он, – в ее фамилии тоже есть умляут.
– Дело не в моем отце, ладно, Итан? – сказала она чуть громче, чем следовало бы, и несколько человек с любопытством оглянулись на них.
– Договорились. Я тебя слышу.
В этот миг под свет фонаря ворвался Гудмен Вулф вместе с надутой гончарных дел мастерицей из четвертого женского вигвама, у которой под ногтями всегда была глина. Они остановились на краю круга, и девушка подняла голову к Гудмену, а тот наклонился, и они поцеловались, и их лица были эффектно подсвечены. Жюль смотрела, как рот Гудмена высвобождается, неся на себе отпечаток, заметный, она могла в этом поклясться, даже издали: след от бесцветного блеска для губ, которым пользовалась эта девушка, на его губах, как масло, как награда. Жюль представила себе, что вместо Итана перед ней Гудмен, другое лицо, другие части тела. Она даже представила себе, как занимается с Гудменом чем-то низменным, грубым, в духе Фигляндии. Вообразила мультяшные капельки пота, разлетающиеся от их соединившихся и внезапно обнажившихся сущностей. Думая об этом, она ощущала, как ее пронзает чувственная вспышка, подобная яркому свету Итанова проектора. Чувства могут нахлынуть внезапным яростным всплеском; это она постигла здесь, в «Лесном духе». Она никогда, никогда в жизни не сможет стать подружкой Итана Фигмена, и правильно сделала, сказав ему, что больше не будет пытаться. Конечно, здорово было бы стать подружкой Гудмена Вулфа, но этого тоже никогда не случится. Этим летом еще не произойдет разделения на пары, не возникнет страстных союзов, и хотя в каком-то смысле это грустно, с другой стороны, это же такое облегчение, ведь теперь они могут снова прийти в мальчишеский вигвам, все шестеро, и занять свои места в этом совершенном, нерушимом, пожизненном кругу. Весь вигвам содрогнется, готовясь ко взлету, как будто ирония в их стиле, разговоры и возвышенная дружба на собственный лад так сильны, что могут и впрямь заставить деревянную хижину подняться и ненадолго воспарить над землей.
Талант, ускользающий этот предмет, на протяжении полувека с лишним частенько становился темой бесед за ужином между Эди и Мэнни Вундерлих. Они никогда от нее не уставали, и если бы кто-то исследовал диалог этой пожилой уже, но до сих пор лингвистически смекалистой четы на частоту слов, он мог бы заметить, что слово «талант» всплывает вновь и вновь; хотя на самом деле, размышлял Мэнни Вундерлих, сидя в нетопленной столовой большого серого дома в несезонное время, порой произнося его, они имеют в виду «успех».
– Она стала большим талантом, – рассказывала его жена, накладывая ему половник картошки, которым постукивала о тарелку, чтобы выложить все без остатка, что никак не получалось.
Когда они впервые встретились 63 года назад, в 1946 году, она занималась современными танцами и скакала по своей спальне на Перри-стрит в одной простыне, вплетя в волосы плющ. В постели ее загрубелые подошвы царапали ему ноги. Эди была яркой авангардной девушкой во времена, когда этим можно было заниматься профессионально, но в замужестве постепенно стала не такой бурной, хотя ее домоводческие навыки не выдвигались на первый план по мере спада умений сексуальных и артистических. К большому разочарованию Мэнни выяснилось, что готовит Эди ужасно, и в течение всей их совместной жизни ее стряпня нередко напоминала отраву. Открывая в 1952 году «Лесной дух», оба понимали, что под эту затею необходимо разыскать превосходного повара. Если еда будет плохой, никто не захочет приезжать. Наняли застенчивую троюродную сестру Эди, Иду Штейнберг, уцелевшую в «лагере иного рода», как кто-то безвкусно выразился, и летом семейство Вундерлихов ело по-королевски, но в мертвый сезон, когда Ида работала неполный день, они обычно питались, как два узника ГУЛАГа. Клейкие тушеные блюда, картофель в разных вариантах. Пища была отвратительной, но беседа велась оживленно – они сидели и разговаривали о многочисленных ребятах, которые приезжали в лагерь, проходили через эти каменные ворота и спали в этих вигвамах.
Сейчас, когда к концу подходил 2009 год, они уже не могли вспомнить их всех или хотя бы большинство, но самые яркие сияли в сумраке памяти Вундерлихов, точно так же, как и сам талант мог пробиваться сквозь сплошную однородную массу и сразу выделяться своим необыкновенно пронзительным светом.
Мэнни неосознанно начал делить людей, живших в лагере в разные десятилетия, на категории. Ему достаточно было имени, а дальше в ход шли мыслительный процесс и классификация.
– Кто стал большим талантом? – вопрошал он.
– Мона Вандерстин. Ты ее помнишь. Она три раза приезжала на лето.
Мона Вандерстин? Танцовщица, вдруг озаряло его.
– Танцовщица? – неуверенно уточнил он.
Жена, нахмурившись, взглянула на него. Волосы у нее были такими же седыми, как его борода и неуправляемые брови, и он поверить не мог, что эта нахохлившаяся суровая старая голубка – та самая девушка, которая на свой необычный лад любила его еще на Перри-стрит сразу после Второй мировой войны. Девушка, которая садилась на кровать с белой чугунной спинкой и разверзала перед ним вульву; такого зрелища он прежде никогда не видел, и у него чуть ли не подкашивались колени. Она садилась там, раскрываясь, как маленький занавес, и улыбаясь ему, как будто это самое естественное поведение на свете. Он просто глядел на нее, а она без малейшего стеснения звала: «Ну? Давай же!»
Мэнни, как великан, пересекал комнату за один большой шаг, бросался на нее, руками пытаясь разъять ее еще сильнее, разорвать и овладеть одновременно – несовместимые цели, которые каким-то образом достигались за ближайший час в этой постели, словно увенчивались успехом искусные переговоры о заключении мира. Она хваталась за прутья кроватной спинки, раздвигала и сводила ноги перед ним. Ему казалось, что она может убить его – случайно или умышленно. Она неистовствовала в тот день и долго еще потом, но в конце концов исступленность сошла на нет.
От прежней стройной и гибкой девочки осталась лишь похожая на сырную терку пяточная ткань. Тело ее расплылось еще в начале шестидесятых, и не в родах было дело, зачать Вундерлихи как раз не могли, и, хотя это причиняло боль, со временем ее притупили все эти подростки, прошедшие через «Лесной дух». Эди в поздние зрелые годы физически перестроилась по образу пирамиды. Однажды Мэнни осознал: она сложена, как один из вигвамов, которые видны из их окна через дорогу, – один из тех вигвамов, которые простояли все это время и ни разу не нуждались в ремонте, вообще ни в чем не нуждались, потому что были столь примитивны, первичны и самодостаточны.