Искры
Шрифт:
Оглянувшись, он грубым голосом, будто за ним гнался кто, приказал сыну:
— Свертай в пшеницу! — и, опустив полок, включил косогон.
Яшка обернулся с переднего сиденья, удивленно посмотрел на отца.
— Чужой хлеб косить? Это ж Дороховых! И зеленая еще она.
— Свертай, тебе сказано!
Яшка недоуменно двинул плечами и направил лошадей по обочине пшеницы. Торопливо захлопало мотовило лобогрейки, наклоняя колоски, глухо завизжала коса, и зашуршали, повалились на полок преждевременно срезанные стебли чужой пшеницы.
— Вот она, матушка, как! Вот она как их! — шептал Нефед
А пшеница все шумела и двигалась на лобогрейку, на миг будто останавливалась перед косой и падала на полок, ворочаясь, как живая, запахом хлебной пыли волнуя неуемную страсть Нефеда Мироныча.
— Господи, да што ж оно такое? Да что ж ты делаешь, родимая! — восторгался он, воротя бороду от громоздившегося на полку хлеба и жадно подгребая его к себе.
По неестественной улыбке его, по сверкающим горячим глазам и жадности, с какой он хватал пшеницу и подминал ее под ноги, казалось, что не стебли то желтые, а золотые прутики ложатся на полок и вот-вот соскользнут на дорогу, потеряются, и рухнут тогда великие планы жизни Загорулькиных.
Яшка несколько минут боролся с собой: молчать или положить конец этому самодурству? Какими же глазами он станет смотреть на Левку, Оксану, дружить с ними? Ведь он косит, как вор, их зеленый хлеб! Он оглянулся на отца, пожал плечами. «Не рехнулся ли, случаем? Истинный бог, умом тронулся», — подумал он и резко повернул лошадей на дорогу.
Нефед Мироныч не сразу понял, что случилось. Глянул на косу, на уходившую в сторону пшеницу и, сорвавшись с сиденья, ни слова не говоря, ударил Яшку держаком вил и поломал мотовило.
— Поперек отца становишься? — взбешенно заорал он. — Батьку учить, су-укин сын?!
Яшка остановил лошадей, спрыгнул на землю. Ощупав плечо, он люто глянул на отца и поддернул штаны.
— Батя, до греха дойдем! — оказал он угрожающим голосом.
Нефед Мироныч спрыгнул с лобогрейки, и не успел Яшка опомниться, как сильный отцов кулак ударил его по голове и сбил картуз. Яшка зашатался, расставил руки, как орел крылья, но устоял и только закрутил головой. Когда в глазах исчезли огоньки, он выпрямился и швырнул кнут на лобогрейку.
— Все! Теперь все, — проговорил он негромко и, подняв картуз и надев его, сверкнул белками глаз и крупно зашагал по дороге.
Нефед Мироныч опомнился, в уме сказал: «Уйдет. Бросит родителей». И крикнул:
— Яшка! Вернись, тебе сказано!
Но Яшка даже не оглянулся. Нефед Мироныч с ненавистью посмотрел ему вслед и, вскочив на лобогрейку, погнал лошадей на ток, неистово стегая их кнутом.
Безлюдной была степь. Жаром дышала исписанная трещинами земля. В белом сияющем небе молчаливо парили степные хищники.
Яшка неторопливо шел по пыльной дороге, заложив назад руки и слегка наклонив голову, и думал о своей жизни. «Нет и нет! Никакого примирения с отцом! Бросать все и уходить из этого омута, или пропадет все — мечты о новой, вольной жизни, о счастье, об Оксане». Так думал Яшка, и опять мысли его обращались к Оксане. Как бы он хотел сейчас быть с ней! Рассказать ей обо всем, поделиться сокровенными думами…
По сторонам дороги
Яшка сорвал горошек, понюхал его и бросил в хлеб. Поровнявшись с курганом, он взошел на него, окинул поля мутным печальным взглядом и долго-долго молча смотрел куда-то поверх неисчислимых говорливых колосьев. Там, далеко, на возвышенности, перегородив степь, темнел старый, хмурый лес. То и дело выплывали из-за него все новые и новые синеватые громады облаков, взбирались на небосвод и там, будто напудрившись, застывали, озаренные солнечным сиянием.
Яшка думал: «Вот лес. Летошний год он так же стоял в стороне от людей и позапрошлый год тоже. Или тучи. Всегда выходят из-за края земли, и всегда их ветер гонит, куда захочет, потому что они собой управлять не могут. Но я — человек! Я знаю, куда и что направлять. Почему мне не дают разворота, а чуть что — вилами да кулаком? И все это от дедов идет, от бабок, отцов таких! А у самих — сурепа, чертополох, худосочные колосья. Эх, хозяева-а!»
Расстегнув ворот черной рубашки, он лег на склоне кургана, заложив руки под голову, и устремил взгляд в лазурное небо. Мысли его вновь вернулись к Оксане: «Что она подумает, узнав о сегодняшнем? Ведь увидят же Дороховы, что пшеница покошена батькиной машиной. А что скажет Левка? Нет, бросать надо все отцовское и начинать свое. Но где взять денег? Эх, деньги!..»
Яшка не чувствовал, как солнце обжигало лицо, острый нос, не обращал внимания на крики дерущихся в небе ястребов. Приподняв голову руками, он хмуро смотрел в безбрежную синеву неба, намечал планы самостоятельной жизни, и в мыслях его ясно представилось: едет он по этой бескрайной степи на своем собственном рысаке, озирается вокруг на бескрайные хлеба и травы и не верит, что всему здесь, что видит око, хозяин — он, Яков Загорулькин. Возможно ли это? «Да, возможно. И это будет так на самом деле», — мысленно подтвердил он.
В вышине парили коршуны, камнем падали на землю и, что-то цепко схватив когтями, улетали под облака. Вот один, тяжело взмахивая огромными крыльями, запарил над курганом, медленно снижаясь. Яшка заметил просвет между перьями, подумал: «Старый».
Коршун продолжал снижаться, и Яшка отчетливо видел, как хищник настороженно вращал головой и пристально смотрел ему в лицо.
— Старый дурак! Живой я. Ослеп, что ли? — сердито крикнул Яшка.
Коршун хрипло каркнул и полетел дальше.
Яшка решительно встал, поправил картуз и пошел к полю Дороховых, чтобы по-хозяйски сложить загубленную пшеницу. Шел и мысленно говорил: «Женюсь я там на Оксане или нет, а она не должна думать обо мне плохо».
Все так же раскачивались, и шумели, и катились по степи хлеба, пестрели у дороги малиново-яркий горошек, лиловые трубки повители. Но Яшка не видел их. Занятый своими мыслями, он крупно шагал по дороге, и пыль серыми облачками клубилась под его ногами.