Искупление
Шрифт:
Дмитрий прошел к порогу, сам притворил дверь поплотнее. Теперь он был хорошо виден в окрепшем свете разгоравшегося утра. На нем была зеленая шелковая рубаха без опояски, кожух бараний висел на плечах вольно, матово поблескивали слегка потертые сапоги зеленой кожи.
– А ты чего приоскудел?
– кивнул он Бренку на ту же лавку.
Гулко раздавался его голос в просторной палате. Слабо пропускали свет слюдяные оконца - все шесть. Широкие кленовые лавки зеленели со всех четырех сторон тканиной шерстяных полавочников, еще не сбитых думными людьми, и хорошо пахло свежерубленой сосной от стен, от пола и потолка.
– Ныне вот какой
– Добрынской хвор... Белеутов в отъезжем поле... Гавшин грозился по селам отчинным отъехать по твоему, батюшко, позволению - семена проверять да городьбу на выпасах глядеть: в прошлом годе я ему шею ломал, понеже городьба в его вотчинных землях не по старобытному уставу - не по девяти жердей на вересо-вой вязке, а токмо по семи, да и та худа вельми, батюшко...
– Пошли по больших бояр и по ближних.
– А тысяцкого?
Дмитрий не смог погасить порыв нетерпения и закусил губу. Привычка эта у него старая, с младых ногтей, теперь, когда подросла борода, не так заметен стал этот нервный покус, а раньше в глаза бил, и мать, княгиня Александра, то и дело пощелкивала ему пальцем по губам - убери зубки, дитятко, не кусай губку, на то в мясоед барашек будет...
– Тысяцкого не надобно.
Свиблов передохнул облегченно. Ему даже захотелось подняться с лавки и поклониться князю за одина-кие мысли, коими они оба были озарены. Хотелось заговорить о тысяцком Вельяминове, многое высказать, что наболело у него и у бояр многих, но поостерегся Бренка, только и вымолвил:
– Василей Васильевич превыше ветру голову носит...
– Поджал губы и смиренно, чуть скоса уставился в пол, и руки крестом на коленях - суди, мол, княже, сам, а я свое высказал.
Дмитрий не ответил тиуну. Тысяцкий, главный военачальник самого большого московского войска - про-столюдинного, в которое в тяжелый час вливались все сотни мезинных, черных людей - все гончары, кузнецы, плотники, сапожники, швецы, литейщики, кожемяки, - все, кто не был обельным холопом и не значился собственностью бояр, купцов, церкви, монастырей, то есть весь громадный московский податной круг с городом вливался по приказу тысяцкого в войско московское и весь был под началом его, Вельяминова. Его чин высок, освящен самим митрополитом. Так было прежде, так и ныне. Тяжело терпеть рядом столь великую силу князю и боярам. Пятнадцать лет назад кончилось терпенье это, и бывшего тысяцкого нашли после заутрени близ кремлевской церкви, на площади, единого, на земле ле-жаща, в крови и бездыханна... То был тысяцкий Алексей Хвост, боярин, любимец народа, и народ поднялся на бунт. Не сдержать бы беды старым стенам кремлевским, не убеги бояре из Москвы - кто в Новгород, кто на Двину, кто в Рязань.
Эти мысли, вновь нахлынувшие на Дмитрия сейчас, не должно было делить ни с кем, и он спокойно ответил:
– Вельяминов Василей отменно служит, благонравен и спор во делах ратных!
Он произнес это медленно, задумчиво и потому, должно быть, не очень уверенно. Сейчас он был недоволен не столько Вельяминовым, сколько тем, что тиун вмешивается не в свое дело, ведал бы землею, рухлядью, конюшнею да иными маетностями князя. Дмитрий строго спросил:
– В табунах ладно ли?
– Конюхи доводят: на страстной неделе ожеребилось два десятка и семь кобыл Конюшни
– Ведомо!
– остановил его князь.
Как тут не уразуметь про овес, если с осени ранней все под снегом осталось до половины зимы, а зимой, когда снега нежданно сошли, много ли убрать довелось, да и какое это зерно? И чем Русь бога прогневила? Только-только означилось журавлиное время, а тут - на тебе!
– снег.
– Скакуны, княже, как младые, так и кованые, а также кобылицы-молочнины съедают ежедень по тобольцу [Тоболец - мешок, торба] овсеца. Глядел я намедни конюшни и табуны на легком выпасе - все резвы, слава богу, как в пре-жни годы у отца твоего, князя Ивана, царствие ему... Забыл! Дмитрей Иванович! Свет наш, солнышко красно! Ведь кобылка твоя любимая, Ратница, ожеребилась ныне!
– Экой же ты!.. И молчал!
– В голове все утро держал, да сбили меня на рундуке окаянные дети, спальники твои из гридни... Принесла, матушка, белого как снег жеребчика!
Дмитрий в волнении заходил по палате. Давно он ждал, не принесет ли Ратница белого коня. Сама она тоже бела, лишь чулочки серые на передних ногах да яблоко на правом плече, но до сей поры все приносила пегих, а тут - на тебе! Умница какая! Вот радость-то...
– И ножонки белы - я глядел, - токмо яблочко серо на правом плече, как у матери, - торопливо и тоже с радостью, заражаясь настроением князя, заговорил тиун, но Дмитрий строго напомнил:
– Присмотри за кормами! Глаз не своди с сытенного, кормового и со всех иных дворов да накажи всем тиунам сельским строго-настрого: пусть зерно берегут, не ровен час, голод найдет! Приметы у старых людей неважны...
– Исполню, Дмитрей Иванович! Чего в поварне наказать?
– Доведи чашнику, что-де бояре у меня будут трапезничать.
У Михайлы-архангела ударил полутяжкий колокол, благовестный, мягкий, и тотчас ответили ему в иных кремлевских, а за ними и в других церквах - на Великой улице, на Ильинке, в Замоскворечье и в монастырях. Дмитрий приблизился к оконцу и увидел в утреннем московском небе черную сеть галок. Любил он колокольный звон - не заполошный, по пожарной опаске поднятый, не тревожный набат походный и уж конечно не заупокойный перезвон, а вот этот, спокойный, плавно текущий над семью холмами его стольного града, многострадального, но величавого и славного, родного ему и земле его.
– А тысяцкого позови ввечеру, когда бояре изы-дут, - промолвил Дмитрий, не оборачиваясь к тиуну, но громко, а потом повернулся навстречу поклону и отпустил Саиблова кивком. В ответной наступила тишина. По всему, надо было сбираться к заутрене, а Дмитрий стоял и снова смотрел в оконце, оборотясь к Бренку спиной. В углу потрескивала и медленно оплывала з предсмертном пламени уже ненужная свеча: солнце ударило по оконцам терема.
– Поди ко мне, Михайло, - послышался голос князя,
Бренок осторожно приблизился и остановился в шаге.
– Давно я тебя возлюбил, Михайло... Помнится, батюшку хоронили, ты шапку мою носил... А сколько у нас с тобою лесов исхожено, сколько воды намучено, сколько рыбы да зверя изловлено! Вот и решил я ныне: почто тускнеть тебе во сокольничих? Отныне станешь у меня в мечниках ходить!
– Спаси тя бог, княже... Уж я на мечниковой службе порадею для тебя. Любого преломлю и порушу!
– Он потупился после этих слов - похвальное слово всегда гнило, - вспыхнул румянцем на щеках и на лбу, чистом, как у князя, да и уши залило краской.