Искусство и жизнь
Шрифт:
Представление, что коммерция — самоцель, а не просто средство, получило лишь частичное развитие в XVIII веке, когда достигла расцвета система мастерских, но известный интерес к самому производству товаров все еще сохранялся. Капиталист-предприниматель того времени еще определенно гордился, выпуская товары, приносившие ему, как говорится, славу. У него не было охоты целиком приносить удовольствие такого рода в жертву властным требованиям коммерции, и даже его рабочий, — правда, уже более не художник, то есть не свободный труженик, — должен был обладать мастерством в своем ремесле, хотя ему приходилось изо дня в день выполнять только какую-то одну определенную часть работы.
Но коммерция, все более подстегиваемая открытием новых рынков, продолжала развиваться, подстегивая в свою очередь людскую изобретательность, пока не были изобретены машины, на которые теперь стали смотреть как на необходимость производства и которые породили систему, прямо противоположную древней ремесленной системе. Та система была устойчива и консервативна по своим методам — не существовало действительного различия в способе производства какого-нибудь изделия во времена Плиния{1} и во времена Томаса Мора{2}. Методы производства нынешнего времени, наоборот, меняются не от десятилетия к десятилетию, а от года к году, и этот факт, естественно, содействовал победе машинной системы, системы фабрик, где машиноподобные труженики периода мастерских заменяются настоящими машинами, при которых станочники (как теперь называют рабочих) — это лишь детали, причем и роль и число таких деталей постепенно уменьшается. Эта система все еще не получила
Эта система, повторяю, полная противоположность той, которая породила народное искусство, а оно в свою очередь подготовило, что теперь снисходительно признают даже образованные люди, великолепный взрыв творчества в эпоху итальянского Возрождения. Поэтому новая система принесла с собою прямо противоположное тому, что породила старая ремесленная система: она принесла искусству смерть, а не новое его рождение, — другими словами, она положила начало исчезновению красоты во внешнем окружении человека, или, говоря просто и ясно, она породила несчастье. Это проклятие, это несчастье захватило все общество от обездоленных бедняков, о жизни которых как раз в эти дни с таким наивным удивлением и ужасом узнаем мы, состоятельные люди, от бедняков, которых природа заставляет трудиться, все еще надеясь на что-то, и растрачивать божественную энергию человека, чтобы заработать нечто даже худшее, чем конура и собачья похлебка, от бедняков — и вплоть до утонченных и культурных людей, живущих в хороших домах, сытых и прекрасно одетых, получивших дорогостоящее образование, но лишенных всякого интереса к жизни, за исключением, может быть, стремления культивировать страдание как изящное искусство.
В мире искусства произошло что-то неладное, обитель цивилизации поражена недугом, и жизнь в ней не может стать счастливой. Что вызвало этот недуг? Может быть, вы скажете, что машинный труд? Мне случайно встретились стихи древнего сицилийского поэта, который радовался постройке водяной мельницы и торжествовал, что в результате человек освободится от мучения работать ручной мельницей. Это, несомненно, пример естественной мечты человека, предвидящего изобретение экономящих труд механизмов, как они называются. Да, естественной, ибо хотя я и говорил, что неотделимый от искусства труд должен рождать наслаждение, никто не будет отрицать, что существует необходимый труд, сам по себе отнюдь не приятный, а кроме него масса ненужного труда, который просто мучителен. Если бы машины применялись для облегчения именно такого труда, то здесь-то и должна была проявиться величайшая изобретательность. Но разве так обстоит дело? Оглянитесь вокруг, и вы согласитесь с Джоном Стюартом Миллем{3}, который сомневался, облегчили ли машины нашего времени, взятые все вместе, дневной труд хотя бы одного труженика. И почему мы претерпели столь горькое разочарование в наших надеждах, которые так естественны? Потому, несомненно, что в наши дни машины изобретались никак не с целью уменьшения мук труда. Выражение «машины, экономящие труд», значит, в сущности, «машины, экономящие стоимость труда», а не сам труд, который если и будет сбережен, пойдет на обслуживание других машин. Ибо, как я уже сказал, доктрина, распространившаяся еще при системе мастерских, теперь получила всеобщее признание, даже несмотря на то, что мы еще далеки от полного развития заводской системы. Говоря коротко, эта доктрина утверждает, что основная цель производства добывать прибыль и что глупо раздумывать, полезны ли для покупателя выпускаемые на рынок товары, коль скоро находятся люди, готовые купить их по цене, которая, по выплате занятому на производстве рабочему прожиточного минимума, окажется прибыльной для нанимателя-капиталиста.
Доктрина, что единственная цель производства (и даже самой жизни) — это получение прибыли капиталистом и предоставление рабочему занятости, принимается, кажется, почти всеми. Отсюда делается вывод, будто продолжительность труда по необходимости не ограничена и любая попытка ограничить ее не столько глупа, сколько вредна; делая этот вывод, не принимают во внимание те беды, которые причиняют обществу производство и продажа товаров.
Именно этот предрассудок, превративший коммерцию в самоцель, и представление, будто человек создан для коммерции, а не коммерция для человека, вызвал упадок искусства, а вовсе не те случайные механизмы, которые этот пущенный в ход предрассудок бросил на помощь коммерции. Машины, железные дороги и прочие изобретения, которые теперь действительно правят всеми нами, могли бы находиться под нашим контролем, если бы мы не столь безоглядно добивались прибыли и занятости во что бы то ни стало — ценой установления продажной и сеющей деградацию анархии, присвоившей себе титул «общества». Сегодня здесь, как и повсюду, моя задача — возбуждать недовольство этой анархией и ее очевидными последствиями, ибо, на мой взгляд, оскорбительно само предположение, что вы удовлетворены теперешним положением дел, что вы, в частности, удовлетворены зрелищем, как из нашего чудесного города исчезает вся его красота, что вы довольствуетесь убожеством Черной страны, отвратительным обликом Лондона, этого беспримерного из всех жировиков, как назвал его Коббетт{4}, что вы миритесь с уродством и низостью, обступающими со всех сторон культурного человека, и с тем, наконец, что нам приходится существовать над бездной невообразимой нищеты, кое-какие подробности которой снова и снова доходят до нас словно бы из далекой несчастной стороны, тогда как нам эти подробности представляются неожиданными, хотя, должен сказать вам, нищета — необходимый фундамент нашего общества, нашей анархии.
Не сомневаюсь, что каждый из здесь присутствующих уже пришел к мысли о необходимости как-то бороться с недостатками нашей цивилизации, — как мы эвфемистически называем их, хотя недостаточно отчетливо представляем их себе. Не сомневаюсь также, что вы знакомы с предписаниями нашей экономической системы, этой, я бы сказал, религии, которые сменили предписания прежних религий о долге и милосердии. Вам понятно, конечно, что, хотя друг может давать другу и оба — дающий и берущий — становятся благодаря этому дару лучше; но, что бы ни дал богатый человек бедняку, оба от этого становятся хуже — потому, полагаю, что они — не друзья. И все-таки я уверен, что каждый из вас лелеет мечту об идеальном обществе, лучшем, чем то, в котором мы живем, каждый мечтает, мне сдается, о чем-то большем, чем временные полумеры против застарелых недостатков нашей цивилизации.
По моим понятиям, этот идеал, который как осуществимый и многообещающий мыслится самыми передовыми по взглядам представителями нашего собственного класса, сводится к следующему. Должен существовать обширный класс трудолюбивых людей, не слишком утонченных (иначе они не смогут выполнять требуемую от них грубую работу), которым предстоит жить среди удобств (не совпадающих, однако, с удобствами нашего среднего класса), получать известное образование (если они будут в состоянии), не переутомляться, то есть не переутомляться так, как переутомляется рабочий человек, чья самая легкая дневная работа была бы довольно тяжелой людям изысканной среды. Этот класс должен стать основой общества, а его существование полностью освободит от терзаний совесть образованных классов. Из рядов этого образованного класса выйдут руководители и капитаны труда (то есть ростовщики), религиозные и литературные лидеры народного сознания (священнослужители, философы, журналисты) и, наконец, если об этом вообще кто-либо будет думать, — вожаки искусства. Эти два класса, вместе с каким-то третьим или без него, ибо функции этого третьего неопределенны, будут жить вместе в атмосфере величайшей благожелательности, причем высший класс будет помогать низшему, не оскорбляя его своей снисходительностью, а низший — принимать помощь, не унижаясь перед высшим. Низший класс должен быть совершенно доволен своим положением, и между классами не будет ни малейшего антагонизма; кроме того, низшему классу, ставшему счастливым и уважаемым (даже Утопия такого рода неспособна отказаться от мысли о необходимости соперничества между отдельными людьми), будет предоставлено дополнительное
Что касается меня, то я ничего, совершенно ничего не имею против этого идеала, если только его можно осуществить. Религия, мораль, искусство, литература и наука, насколько представляется, могли бы процветать в таком обществе и превратить мир в сущий рай. Но разве мы уже не попытались этого добиться? Разве не ликуют многие, говоря с трибуны о скором приближении этого блаженного времени? Кажется, о непрерывно растущем процветании трудящихся классов заходит речь каждый раз, когда какой-нибудь политический деятель выступает по общим проблемам, когда он забывает о политике своей партии или, напротив, слишком хорошо о ней помнит. Я не намерен лишать доброго имени то, что его заслуживает. По-моему, многие глубоко верят в осуществимость этого идеала, хотя и осознают отчетливо, насколько плачевно далеко от него теперешнее положение вещей. Мне известно, что ради осуществления этого идеала некоторые люди приносят в жертву время, деньги, удовольствия, даже собственные свои предрассудки — люди, ненавидящие раздоры и любящие мир, люди, упорно работающие, добрые, нечестолюбивые. Чего же они добились? Насколько ближе подошли они к идеалу буржуазного сообщества, чем во времена билля о реформе{5} или отмены хлебных законов{6}? Что ж, возможно, они несколько ближе к великой перемене, ибо в доспехах самодовольства появляется трещина, ибо возникло подозрение, что необходимо ликвидировать не случайные проявления системы конкурентной коммерции, а саму эту систему. Но что касается идеала этой системы, которая будто бы может стать благодаря реформам человечной и пристойной, то они так же близки к нему, как близок к луне человек, поднявшийся на стог сена. Я не хочу слишком долго говорить о заработной плате отдельно от вопроса об отвратительном контрасте между богатыми и бедными, контрасте, который составляет сущность нашей системы. И все же не забывайте, что, опускаясь ниже известного предела, бедность означает вырождение и рабство — подлинное и неприкрытое. Мне встретилось утверждение одного из оптимистических представителей богатого класса, что средний годовой доход английской трудовой семьи составляет сто фунтов. Я не верю этим цифрам, ибо убежден, что они раздуты данными о заработной плате, которая выплачивалась во время инфляции, — они игнорируют шаткое положение большинства трудящихся. Я прошу вас, однако, не укрываться за средними цифрами, ибо они раздуты хотя бы за счет высоких заработков особых групп рабочих в особых местах, а в промышленных районах они увеличены тем, что на фабриках заняты и жены рабочих, а это, на мой взгляд, отвратительный обычай. Раздуты они и другими данными такого же сорта, проверять которые предоставляю вам самим. Но даже и не в этом дело. Что касается меня, то меня не утешает и огромный средний заработок стольких миллионов трудящихся людей, в сто фунтов в год, ибо в то же время многие тысячи тех, кто не работает, считают себя бедняками при доходе в десять раз большем. Это не утешает меня и потому, что тысячи здоровых мужчин простаивают большую часть рабочего дня у ворот дока близ Поплара в надежде, что некоторым из них повезет получить ничтожно оплачиваемую работу, или же потому, что обычный заработок наемного работника на фермах почти всей Англии составляет десять шиллингов в неделю и даже такую плату фермеры считают разорительной для себя. Если такие средние заработки считаются удовлетворительными, то почему нам ограничиться лишь трудящимися классами? Почему бы нам не включить сюда каждого, начиная с герцога Вестминстерского, а затем уже воспевать доходы английского народа в гимнах радости?
Давайте, говорю я, покончим со средними цифрами, и присмотримся к жизни с ее страданиями, и попробуем представить себе эту жизнь. И обратите внимание на следующее: даже если удастся воплотить в жизнь хотя бы часть этого буржуазного или радикального идеала, то при сохранении существующей системы конкурентной коммерции под ней всегда будут скрываться позорящие ее явления. Мы ухитрились создать громадную массу более или менее зажиточных людей, стоящих совсем близко к среднему классу — преуспевающих ремесленников, мелких торговцев и прочих. Я должен мимоходом сказать, что, вопреки всем врожденным хорошим качествам этих людей, их класс — небольшая честь для нашей цивилизации: коль скоро дело касается еды, то они набивают себе животы чем попало, но живут они в скверных домах, получают скудное образование, находятся во власти низменных суеверий, чужды разумных удовольствий и совершенно лишены чувства прекрасного. Но оставим это. Ибо я знаю, что мы можем весьма значительно увеличить в пропорциональном отношении эту прослойку, не производя никаких серьезных перемен в нашей системе, ибо в самом низшем слое общества будет по-прежнему сохраняться класс, от которого мы никогда не избавимся, пока живем, руководствуясь девизом «горе отстающему». Класс этот — класс жертв. Больше всего другого я хочу, чтобы мы не забывали о них (и, судя по всему, мы вряд ли о них забудем в течение ближайшей недели), чтобы не утешали себя средними цифрами, столкнувшись с тем фактом, что богатства богатых и комфорт состоятельных покоятся на огромной и страшной нищете — унизительной, жалкой и бесполезной. О ней до последнего времени мы слышали мало, слишком мало. Нам теперь доподлинно известно, что эта нищета — действительность, и мы можем лишь утешаться надеждой, что сможем, если будем усердны и внимательны (а мы редко такими бываем), существенно уменьшить ее размеры. Я спрашиваю вас, совместима ли такая надежда с нашей хваленой цивилизацией с ее совершенным вероучением, высокой моралью и четкими политическими принципами? Посчитаете ли вы чудовищным, что некоторые люди возымели иную надежду и видят перед собой идеал общества, в котором не будет классов, без конца унижаемых — будто бы во имя блага общества? Я бы хотел напомнить, что этот самый низший, крайне бедный класс находится в бездне, зияющей и перед всей массой трудящихся классов, которые, вопреки всем средним цифрам, еле сводят концы с концами. Проигрыш в жизненной игре заставляет богача смирить свое честолюбие и удалиться от дел, человека среднего достатка вынуждает довольствоваться положением подчиненного и сносить утомительные перемены, а рабочего человека сталкивает в ад безысходного унижения.
Надеюсь, среди присутствующих лишь немногие могут успокоить свою совесть тем, что трудящиеся классы навлекают на себя нищету собственной расточительностью и безрассудством. Несомненно, некоторые повинны в этом, ведь философы — стоики высокого полета — встречаются среди поденщиков не намного чаще, чем среди богачей и людей достатка. Но мы прекрасно знаем, с каким упорством массы бедняков придерживаются такой степени бережливости, которая сама по себе унижает человека, — ведь в его природе заложена любовь к радостям и удовольствиям. И вот, несмотря на всю свою бережливость, бедняки все глубже падают в бездну нищеты. Так что же? Решимся ли мы отрицать это, встречая на каждом шагу в нашем собственном классе ни в чем не повинных неудачников; многие из них гораздо достойнее и полезнее счастливчиков. Не это ли обнаруживается в самом состоянии войны, именуемой нами системой неограниченной конкуренции, войны, где лучшее снаряжение, которым человек может обзавестись, это жестокое сердце и отсутствие совести? Осуществить либеральный идеал, преобразовать нашу нынешнюю систему в общество умеренного классового господства невозможно, потому что наша система — это, в конце концов, лишь неумолимая и непрерывная война. Если только эта война прекратится, коммерции, в том смысле, в каком мы понимаем это слово, наступит конец, и уже больше не будут производиться горы товаров, которые либо сами по себе бесполезны, либо полезны только для рабов и рабовладельцев. И тогда снова искусство будет определять, какие товары полезны, а какие товары вообще нет смысла производить, ибо не нужно создавать ничего, что не радует ни производителя, ни потребителя, а радость созидательного труда рождает искусство. Таким образом, искусство поможет почувствовать разницу между бесплодностью труда и его полезностью, хотя теперь бесплодность труда вообще, как я уже сказал, никого не тревожит: пока человек работает, его признают полезным — вне зависимости от того, над чем он трудится.