Искусство и жизнь
Шрифт:
Его мысли кажутся мне настолько важными, что их, по-моему, следует знать во всех художественных школах нашей страны — более того, во всех ассоциациях говорящих по-английски людей, объявляющих себя покровителями культуры. Простите, что мне приходится говорить это. Оправдать то, что я только повторяю слова Рёскина, может одно — на них обращают меньше внимания, чем на все сказанное им — наверно, из опасения, что правда, в них заключенная, неотвязно запала бы в сознание и либо побудила бы людей действовать соответственно собственным их сокровенным помыслам, либо вынудила бы признаться в собственной лени и малодушии.
Но не стану притворяться, будто это меня удивляет. Ведь если
И сегодня моя цель — не скажу, убедить вас, но хотя бы заронить в вас зерно сомнения, которое побудит вас задуматься о справедливости сказанного, уже уйдя отсюда. Если бы мне это удалось, то, значит, я достиг, к чему стремился.
Но чтобы не показалось, будто мы своими словами лишь сотрясаем воздух, давайте, однако, присмотримся, каким углом зрения воспринимают эту проблему люди образованные, не чуждые серьезных размышлений о жизни. И если уж я дал вам пример такого образа мыслей, то мне хотелось бы как можно лучше ответить на поставленный мною вопрос, чтобы укрепить в вас сомнения, возмущение и дух бунтарства.
Несколько месяцев назад я прочитал в газете отчет о докладе, сделанном от имени известной фирмы перед собранием рабочих. Речь эта была богата мыслями, исполнена гуманности, а произнес ее один из ведущих представителей современной мысли. Фирма, к труженикам которой была обращена эта речь, известна не только своими коммерческими успехами, но и вниманием и доброжелательным обращением со своими тружениками — мужчинами и женщинами. Нет ничего удивительного поэтому в том, что эту речь приятно было читать, ибо по тону своему она напоминала беседу с друзьями, которые способны хорошо понять говорящего и от которых ему нечего скрывать. Но в конце этой речи я натолкнулся на одну фразу, которая заставила меня так серьезно задуматься, что я забыл обо всем, что было до того. Именно такое впечатление произвели на меня слова, которые выглядели приблизительно так: «Ни один человек не пожелал бы трудиться, если бы не надеялся трудом заработать себе отдых». А из контекста ясно, что мысль эта развивалась как сама собою разумеющаяся истина.
Многие годы я размышлял над тем, что стало для меня аксиомой, которую можно сформулировать так: «Если работа не доставляет радости, то ее не стоит делать». И вы легко поймете, в какое замешательство привели меня слова человека ученого и серьезного, который с таким убеждением и спокойствием высказывает совершенно противоположную точку зрения. Какой небольшой эффект, подумал я, произвело все огненное красноречие Рёскина, стремившегося внушить людям столь великую, столь плодотворную по своим последствиям истину!
Снова и снова я возвращался мысленно к фразе, вертевшейся в моей голове: «Ни один человек не стал бы работать, если бы он не надеялся трудом заработать себе отдых». И я увидел, что ее можно сформулировать иным способом: во-первых, вся работа на свете осуществляется вопреки желанию труженика, а во-вторых, то, что человек делает во время своего «досуга», не есть работа.
Надежда на подобный досуг — это скудный аванс, если он к тому же сочетается с другим стимулом к труду — страхом перед голодной смертью. Да, скудный аванс, ибо большинство из них, например ткачи и прядильщики йоркшира (а еще больше людей
Если бы, подумал я далее, это было действительно так, если бы ни один человек не стал бы трудиться без надежды заработать отдых, то нет большой нужды в преисподней богословов, ибо густо населенная цивилизованная страна, где люди непременно должны над чем-то трудиться, достаточная замена этого ада. И все же мнение о неизбежной и всеобщей ненавистности груда широко распространено и разделяется людьми разных слоев, которые при всем этом пребывают в веселом расположении духа и обрастают жиром, не становясь, однако, бесчувственными монстрами.
Чтобы объяснить себе эту загадку, я начал размышлять о жизни одного человека, о котором я кое-что знал, — то есть о собственной жизни, которая переворачивала такое представление вверх дном.
Я попытался представить, что со мной произошло бы, если бы мне было запрещено заниматься обычным повседневным трудом, и пришел к выводу, что умер бы с тоски и отчаяния, не примись я сразу же за какое-нибудь другое дело, которое стало бы моей повседневной работой. И мне стало ясно, что меньше всего другого на свете я тружусь ради отдыха, но что частично меня подталкивает страх перед голодом или совесть, а частично — и это серьезнейший стимул — любовь к самой работе. Что же касается досуга, то мне пришлось признаться, что часть его я и в самом деле провожу, как пристало бы собаке, — скажем, в размышлениях, — и мне это нравится. Но часть досуга я провожу опять-таки в работе, и она приносит мне такое же наслаждение, как и работа ради куска хлеба насущного — ни больше и ни меньше, — а потому во время моей повседневной работы не может быть и речи об авансе или надежде на отдых.
Затем мои мысли обратились к моим друзьям — простым художникам, а вам известно, что их считают людьми ленивыми. Я обнаружил, что работа — единственная вещь, доставляющая им наслаждение, а в приятные часы праздности они только и помышляют о работе, и эти размышления столь же полезны миру, как и их повседневный труд. Они отличаются от меня только тем, что меньше любят тот род досуга, к которому стремится пес, но больше меня любят достойный человека труд.
Я пришел к тому же, когда мысленно обратился от простых художников к более важным особам — общественным деятелям: мне не удалось обнаружить хоть какие-либо признаки, что они трудятся всего лишь ради предстоящего отдыха. Все они видят смысл в самой работе, в самих своих действиях. Ради ли отдыха ночь напролет заседают богатые джентльмены в палате общин? А господин Гладстон?{4} По всей видимости, он не очень-то преуспел, стремясь довольно-таки напряженным трудом заслужить порядочный отдых. Полученный им отдых — я уверен — он мог бы добывать на сравнительно более легких условиях.
Но в таком случае не означает ли это, что для кого-то или даже для целой прослойки повседневный труд, без которого они, вероятно, и обойтись не могут, приносит им прежде всего наслаждение? В то же время каким-то иным слоям населения их повседневный труд целиком и полностью неприятен, но выносится им потому, что они надеются заработать небольшой досуг в конце рабочего дня.
Если бы это было действительно так, то контраст между двумя образами жизни был бы еще резче, чем контраст между совершенной изнеженностью и чрезвычайными лишениями, между жизнью, полной спокойствия, и жизнью, наполненной тревогами. Контраст был бы буквально неизмерим.