Искусство творения
Шрифт:
Бэтсон затевает крупное дело, он будет бороться за собственную славу против Дарвина, Ламарка и Спенсера, но поведет с ними борьбу не один. За его спиной будет тень монаха, неизвестного солдата армии, утверждающей бессмертие бога и неизменяемость творений его. Все, кто возносит молитвы творцу и не считает себя отродьем обезьяны, станут на его сторону. Прошло лишь восемьдесят лет, как закончился спор о движении земли вокруг солнца, и полтора столетия со дня смерти Ньютона, — неужели церковь уступит и снова откажется от реванша? О, эти простолюдины — садовники, огородники и земледельцы — с ханжескими словами веры на устах и с дьяволом в сердце изрядно возомнили о себе! Они готовы признать себя отродьем обезьяны — не погнушаются и этим.
Армия Бэтсона, английские крестоносцы, не торопилась на защиту гроба господня. Медленно росло их число. Полководец начинал уже сомневаться в успехе, когда помощь явилась с другой стороны.
Немецкая
Клич Бэтсона дошел до немецких ученых и в их среде нашел отклик. Они трезво рассудили, что английский зоолог дарит им славу Нодэна и Дарвина и под знаменем монаха зовет их на борьбу против французской и английской науки.
Так случилось, что забытое учение монаха было воскрешено.
Для Бэтсона настало трудное время. Как это бывает обычно, когда наследство имеет много претендентов с интересами взаимно исключающими, каждый спешил на свой лад истолковать завещание покойного. Нужна была сильная рука, и тут Бэтсон снова себя показал. Именно его обязывал долг сохранить в чистоте имя и дело монаха. Никто лучше Бэтсона не сделает этого. С нежностью матери, выхаживающей родное дитя, он холил юное учение, чтобы сделать его предметом восхищения и зависти для других. Ложная стыдливость в таком деле — помеха; строгость и решительность скорее принесут пользу. Надо честно сказать: самоучка из Брно был изрядным невеждой. Он путал признаки с наследственными свойствами, не делая разницы между тем, что создается внешней средой, и тем, что заложено в наследственной основе. И чего ради взбрело ему толковать о двух системах наследования по типу гороха и ястребинки. Нечего винить человека в невежестве — это скорее несчастье, чем порок, но такие решения надо обдумать, прежде чем их принимать. Да будет же известно почтенному автору, что бестолковщина у ястребинки объясняется не так, как он понимал. Глупости, глупости! Все на свете подчиняется единой системе наследования — системе, открытой на желтом и зеленом горохе. Этот Мендель не предвидел, что станет бессмертным, и не подумал о тех, кому придется отвечать за каждое его слово. Худшие враги его не могли бы собрать так много доказательств против закона, как он сам. Что это — добросовестность? Просто беспринципность! Писать, что признаки цветения не дают доминирования, то-есть что цветение гибридов происходит не в сроках одного из родителей, а посредине, — это ли не глупость? Или специально делать опыты, чтобы во весь голос заявить: «Для отдельных, более бросающихся в глаза признаков, например формы семян, величины листа, пушистости отдельных частей его, у гибридов наблюдаются средние образования». Иначе говоря, Мендель называет доминирование правилом и о законах нигде не говорит, но таков уж гений — он скромен. Дело потомков называть вещи своими именами. Нельзя давать врагам повод использовать слабые стороны учения. Взять хотя бы, к примеру, кратное отношение «три к одному». Допустимы ли здесь колебания? Не ясно ли каждому, что всякое рождение в природе подчинено этой формуле, как року. Все, что порождается для жизни, сохраняет в трех случаях из четырех господствующий признак одного из родителей. Есть ли что-нибудь проще под луной? Оказывается, Мендель это правило вовсе не считает бесспорным. «Это важно лишь, — пишет он, — для установления средних чисел». И только? Неверно! Бэтсон никому не позволит оспаривать того, что бесспорно. Ни за что не допустит, чтобы «новое евангелие» вкривь и вкось толковали на научных соборах.
Теперь, когда ересь вырвана с корнем, всякий может убедиться, что мысли Менделя совпадают с идеями Бэтсона. С теми самыми идеями, которые выражены в его книге задолго до того, как труд монаха стал ему известен.
Так «великие принципы» забытого Менделя окончательно утвердились в науке.
Десятки тысяч опытов, проделанных во славу учения Менделя и на погибель теории Дарвина, приносили людям легкую славу. Никогда еще кафедры не были так доступны, карьеры столь достижимы. И пути эксперимента и самые опыты удивительно несложны: скрестить серого кролика с черным, выждать потомства в двух-трех поколениях — и пиши диссертацию. Доминирование признаков и кратные числа на месте, — чего еще надо?
Иным, случалось, не везло. Вырастет из горошин стручок, всем хорош, и семена в одного из родителей.
Смотришь — другое поколенье такое же, и третье, и четвертое, — никакого расщепления.
Наблюдательные ученые начинали догадываться, что наследственные признаки зависят не только от мудрых теорий, но и от изменчивых условий среды. Опыты подтвердили, что осиливание признаков — господство одного и отступление другого — сильно подчинено внешним условиям жизни. Люди со склонностью не верить и сомневаться стали спрашивать себя: что же дает человеку воскрешенная премудрость? Ведь по этой теории выходит, что при скрещивании двух организмов признаки их не сливаются, не смешиваются, а исключаются, то-есть свойство одной овцы накоплять мясо, а другой тонкое руно никогда не сольются в одном из потомков. Какая же польза от подобной науки? Знать средние цифры наследственности в перспективе десятков поколений — какой тут практический смысл? Уже тысячи лет человеку известно, что мальчиков и девочек в его племени или народе рождается примерно одинаковое число. Помогло ли это когда-либо хоть одному из родителей родить не девочку, а мальчика по собственной воле?
Не помогло Бэтсону и его крестоносцам их последующее раскаяние, признание, что доминирование не закон, а лишь правило. Не помогло им и отречение от другого символа веры: признание, что наследственных систем не одна, а две: по типу гороха и ястребинки. Тупик углублялся. Невольно вспоминается грустное признание Бальзака: «Наследственность — это лабиринт, в котором заблудилась наука…»
…Так обстояло с наукой, рожденной в тиши садов и полей, когда селекционер из Козлова Иван Владимирович Мичурин и другой селекционер из Полтавщины Лысенко начали свои эксперименты.
В 1925 году Трофим Денисович Лысенко окончил сельскохозяйственный институт и приехал в Ганджу на селекционную станцию. Его назначили младшим специалистом по селекции бобовых растений. Когда он спросил: «Какими бобовыми мне заняться?» — ему коротко ответили:
«Выбирайте сами, опыта никакого еще нет, мы ничего посоветовать вам не можем».
Молодой агроном не был склонен к излишним фантазиям, он мысленно сравнил Ганджинскую долину с Полтавщиной и Киевщиной, где рос и учился, и нашел, что преимущества не на родной стороне. Климат тут мягкий, ни украинских морозов, ни метелей, можно осенью и ранней весной выращивать бобовые растения — корм для скота и удобрения для почвы.
Он поздней осенью высеивает некоторые сорта гороха, ранней весной собирает урожай, и тут начинается история о том, как сын крестьянина села Карловки, Полтавской области, проникается сомнениями, ищет ответа на них и обнаруживает способность видеть то, что недоступно другим.
Первое, что поразило молодого человека, — это глубокое несоответствие между жизнью и литературой. Вопреки свидетельству учебников, веру в которые он еще не утратил, рано вызревающий горох стал здесь поздним, а позднеспелый — ранним. Возможно, что тут, в теплом климате Азербайджана, растению необходимо меньше времени для развития, но ведь изменилась сама природа его: позднеспелое стало ранним, а раннее поздним. Чем это объяснить? Ведь наследственные свойства, написано в учебниках, не могут зависеть от внешних причин, — разве они не даны раз навсегда?
Злополучный горох! Сколько исследователей он обманул, увлек в зыбкое болото тумана! Это он смутил Эндрю Найта, вложил перо в его руку и вынудил написать ученый трактат.
Он, и никто иной, внушил монаху Менделю дерзкую мысль искать в результатах своей скромной работы универсальный закон наследственности, сбил с толку его самого и следом за ним многих ученых.
Вернемся, однако, к младшему специалисту Ганджинской станции, заведующему сектором бобовых.
В течение полутора лет он для опыта каждые десять дней высеивает пшеницу, рожь и ячмень и опять убеждается, что время посева играет непонятную роль, смешивает границы между яровыми и озимыми злаками. Несоответствие между жизнью и литературой вызывает у молодого специалиста справедливое чувство тревоги. Мир, оказывается, не очень устойчив, все колеблется в нем. Вдуматься только — есть строгий закон развития: одни сорта пшеницы и ржи вызревают в шестнадцать — двадцать недель, другие — в сорок и больше. Первые сеют весной — это яровые, а вторые, озимые, — осенью. Яровые быстро развиваются, плодоносят в одно лето, а озимые долго стелются, почти не изменяясь в течение зимы. Трудно найти на свете нечто более незыблемое, и вдруг некоторые озимые, высеянные весной, вызрели в одно лето, как яровые. Сверстники их, высеянные лишь на десять дней позже, отстали в развитии и сохранили свою озимую природу.