Испанцы трех миров
Шрифт:
Затемно вспыхивал фейерверк. Сперва слабые игрушечные выстрелы, потом бесхвостые петарды, которые со вздохом раскрывались, как лучистый глаз, изумленный мгновенным цветом лилового, алого, синего поля, и новые огни, которые свивались, поникая плакучей ивой, в багряных каплях света. Какие жаркие павлины, какие воздушные купы роз, какие огненные фазаны в тысячезвездном саду!
Платеро при каждой вспышке вздрагивал, синий, лиловый, красный от летучего света, в волнах которого то росла, то съеживалась на холме его тень и мерцали, испуганно глядя на меня, большие черные глаза.
Когда же из далекого моря голосов, как венец всего, в звезды ввинчивалась
ЗАБАВЫ
Платеро играет с Дианой, белой собачкой цвета ранней луны, с пожилой серой козой, с ребятишками. Скачет Диана, изящная и легкая, вьется перед ослом, позвякивая его бубенчиком, и притворяется, что хочет укусить. И Платеро, сведя уши, легко бодает ее, как единорог, и катает по траве.
Коза не отходит от него, трется о мохнатые ноги, выдергивая зубами стебли навьюченного шпажника. С маргариткой или гвоздикой в зубах становится напротив и, боднув, быстро отскакивает и весело блеет, шаловливая, как женщина.
Для детворы Платеро — игрушка. Как безропотно он терпит их сумасбродства! Как осторожно семенит, замирая, притворяясь калекой, чтоб они не свалились! И как лукаво пугает, переходя вдруг на коварную рысь!
Светлые осенние вечера! Когда ясный октябрьский воздух полирует промытые звуки, из долины поднимается волна блеяния, ржания, смеха, лая и бубенцов.
СМОКВЫ
Утро было туманное и сырое, и в шесть мы отправились на промысел.
Под огромными вековыми смоковницами, чьи серые стволы сквозили в холодной тени, как тугие бедра под юбкой, еще дремала ночь, и широкие листья — фиговый наряд Адама и Евы — заткал бисер росы, притупив мягкую зелень. Снизу, сквозь просветы смарагдовой толщи, розовела заря, красившая, все ярче с каждой минутой, бесцветное полотно востока. Мы бежали наперегонки, как одержимые. Росилья, первой сорвавшая лист, задохнулась от смеха и бега: «Потрогай, как бьется!» И прижала мою руку к молодой груди, которая вздымалась и опадала, как пленная волна. Адела, толстенькая и коротконогая, не могла бежать и злилась издали. Я сорвал для Платеро несколько зрелых смокв и, чтобы не приставал ко мне, положил на старый пень.
Охоту начала Адела, раздосадованная своей неповоротливостью, смеясь и смахивая слезы. Смоква угодила мне в лицо. В дело вступили мы с Росильей. Как никогда еще, впивали сладкую мякоть — не столько ртом, как глазами, носом, ладонями, затылком, в пронзительном неустанном гвалте, который разлетался шальными смоквами по свежим утренним виноградникам. Одна из них угодила в Платеро, и он впал в ярость. Поскольку бедняга не мог ни защититься, ни дать сдачи, я вступился за него, и сочный голубой ливень, прочертив воздух, рассыпался, как картечь.
Смех, усталый и угасший, отозвался снизу женственным изнеможением.
ЛЕТНИЙ САД
Мне захотелось по прибытии в Уэльву, чтобы Платеро увидел Летний сад… Медленно поднимаясь, мы бредем вдоль ограды, в даровой тени платанов и акаций, все еще пышных. Шагу Платеро вторят широкие плиты, блестя глазурью полива, то подсиненной небом, то заснеженной цветами, которые пахнут, размокая, смутно и тонко.
Как душисто дышит сад, тоже
Едва мы входим в ворота, как возникший там синий человек с желтой тростью и большой серебряной луковицей на цепочке говорит:
— Ослу нельзя, сеньор, не дозволяется.
— Ослу? Какому ослу? — я шарю глазами вокруг Платеро, привычно забыв о его животной наружности.
— Как это какому, сеньор, как это какому!..
Реальность вернулась, и поскольку Платеро, как ослу, не дозволяется, мне, как человеку, не хочется — и я бреду с ним дальше вдоль ограды, гладя его и говоря о постороннем…
РЕКА
Смотри, Платеро, что стало с рекой среди рудников, озлобленных сердец и безотцовщины. Красная вода ее с трудом собирает в лиловой и желтой грязи осколки заката, и проплыть по ней впору одним бумажным корабликам. Какое оскудение!
А прежде корабли виноделов, бриги, люгеры, фелуки — «Волк», «Юная Элоиза», отцовский «Святой Каэтано» под командой бедного Кинтеро, дядина «Звезда» под командой Пересмешника — врастали в небо Сан-Хуана веселой путаницей снастей (восторг детей — высокие грот-мачты!) или шли в Малагу, в Кадис, в Гибралтар, оседая под тяжестью вина. А между ними взбивали зыбь рыбачьи барки с их сетями и святыми, с их алыми, зелеными, желтыми, белыми, синими именами. И рыбаки несли в город сардины, камбалу, устриц, угрей, крабов… Медь Риотинто отравила все. И слава богу, Платеро, что из-за привередливости богачей жалкий теперешний улов съедают бедняки… Но бриги, люгера, фелуки ушли навсегда.
Какое обнищание! Уж не увидит резной Христос высокую воду прилива. И только слабо сочится кровью мертвеца иссохшая и грязная нищенка-река цвета ржавчины, как этот закат, на котором ободранная, черная «Звезда», кверху щербатым килем, сквозит, точно рыбий скелет, горелой громадой, где копошатся, словно тревоги в моем сердце, дети карабинеров.
ВИНО
Платеро, я говорил тебе, что душа Могера — хлеб. Нет. Могер — это стакан, граненный из крепкого и светлого стекла, который весь год дожидается, под синим округлым небом, золотого вина. И если дьявол не подмочит праздника, с началом сентября он полнится доверху, всегда переливаясь через край, как открытое сердце.
Весь город пахнет тогда вином, обычно превосходным, и стеклянно звенит. Словно солнце растопленным золотом раздает себя за гроши ради удовольствия замкнуться в прозрачном кубе белого городка и потешить свою добрую кровь. Любой дом на любой улице — как бутылка на стойке у Роялиста или Хуанито Мигеля, когда ее тронет закатное солнце.
Я вспоминаю «Ключ успокоения» Тернера, в лимонно-желтой гамме, словно написанный молодым вином. Таков Могер, ключ той щедрой влаги, что кровью приливает к его ранам, родник горькой радости, которая, подобно апрельскому солнцу, разгорается ежегодно и гаснет ежевечерне.