Исполнитель
Шрифт:
Помнишь, небось, недавнюю заваруху? Вот-вот — из-за меня. Смешно подумать — целый город на рога поставил. Если б узнали те сволочи — и часу бы не прожил. Хотя — может, наоборот, посулили бы золотые горы… А один черт, пристукнули бы потом. Кто? Так, можно сказать, что те же мздыри, только рангом повыше, и трясут они не младенцев, а всех нас. Ух, как я их ненавидел после путейства! Круглопузые клопы, крестные папаши и крестные мамаши, разжиревшие на нас и на нас же срущие, эдак — с ленцой. Быдлу, мол, сойдет за патоку. Куда не сунешься, теперь один разговор — «гонибабки». Расползлась зараза… Подонки, фарца, мелкое жулье выперло на поверхность, расфуфырилось, завоняло — новые люди. В компании если скажешь, что рабочий, посмотрят, как на придурка, и отодвинутся — сгинь, сгинь, нечистый! И продолжат бесконечные свои разговоры о долларах, ценах, золоте, о том, что и где дешевле — суетятся, брызгают слюной, считают копейки,
…В общем, потихоньку, полегоньку, а становилось мне невмоготу, как видел, что творилось вокруг. Главное — люди как менялись. Сегодня — человек, а завтра, глядишь — вошь захребетная, с улыбкой — чмок, чмок… Жирец наедает, спешит. Кому надо задницу полижут и опять за свое. А сколько их! Целое клопиное государство — ларьки, магазины, банки, биржи, всякие конторы, все — чмок, чмок! И я со своей нищей зарплатой кормлю их самих, их задастых отпрысков, их породистых — опять же задастых! — болонок, их задастых шлюх и холуев… Тошнило меня уже от одного вида глянцевых упаковок — как они от моего взгляда не сворачивались в трубочку… Нет, не объяснить. Это как жить в унитазной дыре, что сверху, что снизу — дерьмо. И за всеми этими блестящими упаковками — оно же.
…Жил дальше — а что делать? Друзей вот растерял… Да были ли они? А ее… Ее видел издалека, в БМВ, с каким-то хлыщом. Кого ее? Дудки! Уж об этом-то я промолчу — не хочу душу травить. Одно скажу — верил я этой сучке с шестнадцати лет. Как оказалось — с шестнадцати лет она и начала. И все — без комментариев!
…Не знаю, как тогда до дому добрался. Перед глазами темно, как после стоваттной «свечки», в ушах звон… Как услышал я этот звон, так все понял. Это у меня как предупреждение — сейчас накатит. После того раза такое со мной случалось, но как-то минуло. И я старался — глаза зажмуришь и только молишься кому-то — Христу, Будде или своему холодильнику, в который уперся лбом для охлаждения. Холодильник, так тот помогал… На сей раз не помог. Я и не хотел. Решился. И сразу стало легче — не надо ничего давить в себе — плыви по течению… Вот оно, это течение, подхватило — прорвало плотину.
Ух, какая это была силища! Точно тебя стало в миллион раз больше, и ты продолжаешь расти — нет, не ты — уже не поймешь кто, но с одним желанием — мстить! Все вот это вдруг сглотнуло меня одним глотком… В общем, минуты две я сидел оглушенный. Как ни странно, это оказалось даже проще, чем со «мздырями» — всех под одну гребенку, и баста! Честно — я и сам не знал, что буду делать — но такая злоба обуяла, что уже чуть не давился ею. И еще — где-то глубоко эдакая палаческая ухмылка сидела… Но все равно — честно! — не знал. Знал только, что если не сделаю — сдохну от злости, ей-богу, не вру! Даже стихи какие-то вспомнились из школьной программы… как это там: «Горы злобы аж ноги гнут… Даже шея вспухает зобом… Лезет в рот, в глаза и внутрь, оседая, влезает злоба». Вот это я и чувствовал — буквально. А… что делал? Как сказать… Машина? Вроде… Только все равно неправильно. Машину делают, чтобы она работала. Эта… делалась не для работы. Исполнение желаний не работа. Я хотел невозможного — это сейчас понимаешь, а для невозможного требуются невозможные средства. Ни один педант не догадается, что можно сотворить при желании! При настоящем желании…
…Только не спрашивай — как, все равно не скажу — просто не знаю. Нашло… Вспоминаются какие-то обрывки, как после сильной попойки — но им и верить-то нельзя! Такая чушь — не приснится… Стены куда-то плывут, а вокруг — взлохмаченный дыбом линолеум дергается — шварк, шварк… Зачем-то опять холодильник-истукан, только вывернутый наизнанку — открываю дверцу и снова попадаю на кухню! Почему-то на кухне все творилось — видать, это самое место в доме, где вольготно всякой нечисти. И мне тогдашнему… Одержимый, одно слово. И вкалывал, как проклятый — что, зачем? — ни мысли, словно автомат какой, терминатор, прости господи и помилуй. Дальше помню смутно — врезалось только намертво, как стою в сортире и медленно выливаю в унитаз ананасовый компот из банки, с эдаким сладким содроганием чувствуя себя извращенцем. Ну, если точно — так оно и было.
…Эта штука не могла работать в принципе. Беспринципная машина. Аморальный механизм — смешно? Сейчас мне почему-то не до смеха. Очнулся я спустя черт знает сколько времени — по-моему, суток трое. Сначала не понял, где нахожусь… Голова болела адски — плюнув на кухонное безобразие, дотащился кое-как до дивана и залег часов на двадцать. Вот, пока я спал, и началось…
…Машина заработала? Как бы не так! Не могла она заработать — не для этого делалась… Для чего же тогда? А черт его знает… Может для того, чтобы отделаться от нее раз и навсегда. Так же, как в свое время от «дергунца» — но для чего я его делал, хоть догадывался, а эта штука… Она просто была/жила. Я ее даже не назвал никак — «штука», и все. Сейчас мне все кажется, что, может, если бы ее назвали по человечески, обошлось бы полегче… Глупо, конечно — но в этом деле глупость иной раз мудрее мудрости.
…Проснулся я от тишины — словно толкнул кто: «Не спи!» Гулкая такая тишина, подозрительная… Лежу, прислушиваюсь, спросонья ничего не понимая — какой нынче день на дворе? Не вспомнить… А вспомнил — совсем другое; и сразу вскочил. Стою — а тишина-то за окном! Только листья шуршат, да где-то далеко сирена завывает. «Что же, — думаю, — такое я натворил?» Однако, как ни старался, ничего не вспомнил, только голова заболела. Махнул рукой на все и побрел на кухню чай ставить.
…Нет, не добрел я до кухни — повернул в ужасе и ринулся назад, в уютную свою комнатенку, словно страус — зажмуренной головой в песок. Страшно… не то слово — жуть какая-то пробрала. Это тебе не «дергунец», это… В общем, штука, и все. Или, если буквы переставить, тоже подходяще — только кто эдакой «шутке» посмеется… Хорошо, что успел отвернуться — на глазные яблоки будто надавило, и расфеерился передо мной букет чернильных клякс. И мурашки дерут медвежьими когтями. Кто сказал, что от мурашек не мрут? Я не рискнул проверить… Отдышался кое-как, а потом, по здравому размышлению, накинул куртку и пробкой вылетел за дверь — ей-богу, не мог больше оставаться наедине с этой… этим… Выбежал, в общем, на улицу. Усекаешь? А в городе — второй день давильни.
…На улице, на удивление, было пусто, и я все пытался вспомнить, какой сегодня день — похоже, воскресенье? Вокруг как вымерло. Дошел аккурат до остановки трамвая, прежде чем углядел первого прохожего. Ну, этот скорее пробежий — выскочил из «Форда» да как почесал! Я аж рот раскрыл — ну и дела! Упитанный такой, с дипломатом… Смотрю, дивлюсь — куда это он? Так и не узнал, куда… Да, точно — давилка. Тогда впервые у меня на глазах сработала… Будь оно все проклято — я же не так хотел! Хотя — бес его знает, может, и хотел… Но все равно не так — уж больно нелепо как-то, по детски, от обиды на весь свет! Страшненькая обида-то… Что-то пакостное в ней, дурнотное — средневековый бред вроде «Молота ведьм» или еще похлеще. Как увидел я, что с толстяком сделалось… Только что бежал, торопился изо всех сил, бедняга — аж пот на лице выступил, блестит. И вдруг его с каким-то особенно противным мокрым чмоканьем вмяло в асфальт! Будто огромная нога опустилась на гадкое насекомое… А потом, раздавив, еще эдак с хрустом растерло!
…В глазах потемнело — чуть не стравил, только нечем — желчью блеванул. Какая-то розово-осклизлая каша с кровяными прожилками… А уж крови-то! Чуть не пол-улицы залило. Стою, оцепенев, ничего не соображаю, а из «Форда» вылазит мрачный верзила в вылинявшей джинсовке и смотрит на эту кляксу как малый ребенок на пролитое мороженое — и жалко, да не поднимать же. Плюнул, зыркнул в мою сторону: «Что, мать твою, несладко? Уже второго придавило, е… б…!» Тут только я заметил чуть подальше еще одну кляксу, только повысохшую — громадное бурое пятно на асфальте… И понял, куда бежал толстяк — еще дальше, прямо по курсу, блестит золотом вывеска — «Интро-Банк». И верзила подтверждает спокойно: «Все, накрылось правление… Нынче должны были совещаться. Не успели… Этот — последний». Еще раз плюнул, сел в «Форд» и укатил. Оставив меня наедине с этой красной лужей… Да только не думай, что я там остался разводить мировую скорбь! Почесал не хуже покойника, хоть и тяжко — в брюхе крутит похуже, чем с перепою, в башке стучит… А кругом ти-ихо. Только мухи жужжат.
…Эту неделю, наверное, долго не забудут. Так же, как Варфоломеевскую ночь. Город вымер — даже за хлебом боялись выходить. Потом уж разобрались, что давит богатых — осмелели, про бога вспомнили… Смех, если подумать — божья кара в одном, отдельно взятом городе! Содом с Гоморрой… Я-то помалкивал — да и то, прослывешь сумасшедшим. Не по себе было, как вспоминал толстяка… Однако сделанного не воротишь — это я еще с «мздырей» крепко запомнил. Взялся за гуж — тяни, все равно ничего другого не остается. Все же веселья мало было, как брался за газету — в первый день несколько сот трупов, во второй… Потом поумнели, по домам отсиживаться начали — под крышей, вишь, не давит. Вообще быстро эту механику раскусили — вскоре начали печатать квоту риска — то есть, с какой суммы какой риск. С десятью миллионами, например, под небом походишь пять минут, с двадцатью — около трех… Поначалу хоть квота была приличной — давило тех, у кого действительно большие деньги. Много ли таких наберется? Мне эти деньги и за сто лет не скопить — ну, и злорадствовал… Дурень. Забыл, как с «мздырями» обошлось… Вот то-то — не обошлось ведь! Так отрыгнулось…