Исповедь графомана
Шрифт:
– Я не знаю, - отвечает мне старичок, - какую Олю вы щупали, но в нашей квартире такие не живут и я попрошу вас убраться по-доброму, так как время уже два часа ночи и я хочу спать.
И так это раздраженно он говорил, будто бумажник с двумя сотнями пропал не у меня, а у него. Я помню, очень на это обиделся, стукнул старичка по лбу и, заскочив в комнату, содрал одеяло с кровати, где кто-то сильно сопел и даже из-под одеяла торчала голая ступня и очень подозрительно светилась при лунном свете. Содрал одеяло и вижу, лежит маленькая такая старушонка в длинной распашонке, а Оленьки нигде нет, даже и духом ее не пахнет, а пахнет кирзовыми сапогами и еще чем-то.
А старушка долго-долго так чухалась, а когда
– Пашенька, на помочь, он меня изнасильничать хочит. Чтоб у него руки-ноги околели у паразита!
Я говорю:
– Не надо, бабуся, волноваться, так как вы никакого интереса для меня не представляете, а не знаете ли вы Оленьку, белобрысую такую и грудастую?
Старушка говорит:
– Никакую грудастую и белобрысую я не знаю и знать не хочу. Пашенька, это хулюган, вызывай скорей милицию, а я его держать буду.
Старушка встала и давай меня за пиджак хватать, а я тут сказал: "Цыц, бабуся!" и даже щелкнул ее по носу. И тут милиционер вошел, которого дед вызвал, пока мы с бабулей разговаривали и говорит:
– Руки вверх, вы арестованы!
Ну, я руки поднял, хотя точно знал, что в кобуре у него пусто, а обычно они там папиросы или чего из мелких продуктов носят.
В отделении я чистую правду рассказал полному капитану в очках и тот сказал:
– Дело ясное. Это опять "Машка белобрысая". Вы, гражданин, по счету уже третий за эту неделю.
Я говорю:
– Я не знаю какой я буду там по списку, но вы мне, родная милиция, эту Машку поймайте, так как я, признаюсь, ее щупал, но чтоб за это двести рублев отдавать, извини-подвинься. Эти бабы многого хочут.
И дальше я пошел говорить афоризмами, что у нас в заводской курилке пропагандируются и капитан меня понял и ничего не запротоколировал.
Вот я и говорю, как бы у вас с бабой вкусы и интересы не совпадали, у нее глаз всегда на одно метит - на ваш бумажник.
Поговорим о героическом
Кругом, товарищи, столько героев развелось, что людям скромным и незаметным деваться некуда. Просто какой-то массовый героизм повсеместно наступил, все хотят чего-то геройское совершить, отличиться и чтоб обязательно в газете об этом, пусть и мелким шрифтом, но упоминалось. А я лично живу скромно и очень даже не геройски и меня эти разные геройские поступки ни капельки не привлекают, так как кому как, а я лично думаю, что герои они разные нынче бывают. Может быть, я тоже своеобразный герой нашего времени, потому как никуда не рыпаюсь и ничего великого в своей жизни не хочу. Таких сейчас мало и таким, может, как раз и надо медали давать за их спокойные идеалы и невозмутимость. А то вот героев то много, а какие они и почему они ими стали мало кто знает. Вот потому и припоминается мне одна поучительная история.
Жил, значит, в Москве на улице Чкалова скромный такой мужик Прохор Загребаев. И хотя фамилия у него была очень даже и не скромная, а подозрительно вызывающая, но ничего такого Прохор не загребал, а жил тихо и мирно в своей однокомнатной квартирке с супругой Анютой и работал обыкновенным бухгалтером в одном скромном московском учреждении в каком-то там тихом и незаметном переулке. И на работе Прохора уважали за его некрикливую и спокойную натуру, считали хорошим и справным работником, а на вечную его молчаливость смотрели хоть и с удивлением, но с почтительным.
И во всех отношениях Проша был бы человеком положительным и безгрешным, если бы не игра природы, которая, как известно, безгрешных людей не держит. А имел Проша очень даже подозрительный грешок, какой многие особи мужского пола в себе часто обнаруживают и потом, в виду своих взглядов и наклонностей, по-разному в течение всей жизни развивают или наоборот беспощадно гробят. Одним словом, Проша увлекался порнографией и собрал очень большую коллекцию этого добра, где-то около двухсот фотографий различного цветового и смыслового содержания.
Супруга Прохора Анюта, как только обнаружила зачатки этого убийственного для здоровой советской семьи увлечения, сразу встала на дыбы и первые срамные открытки порвала на глазах у ошеломленного супруга. И Прохор, такой спокойный и невозмутимый всю предыдущую семейную жизнь, тут прямо взорвался и впервые приложил свою пятерню к выпуклым анютиным организмам. Это так ее потрясло, что она даже не заплакала и не закричала, как другие слабые семейные половины, а полностью смирилась с мужниным "хобби" и больше к открыткам не притрагивалась. Но стена непонимания и отчуждения после этого случая между супругами росла и особенно это проявлялось под ночь, когда Прохор, насмотревшись в ванной комнате на своих буржуазных красоток, начинал приставать к своей Анюте и требовать таких непристойностей, о каких в нормальных советских семьях и думать никто не смел, не то чтобы заниматься.
Так продолжалось до тех пор, пока Прохор не понял наконец, что его семейный корабль дает крупную бортовую трещину, вызванную его увлечением. Во всей своей полноте встал вопрос выбора между живой, пускай и не красивой женщиной, и завлекательными, но запечатленными на бумаге красотками. Прохор думал два дня, после чего его туго соображающее вещество, наконец нашло спасительный выход. Все двести аморальных фотографий были вынесены из пределов его комнатушки на улице Чкалова и спрятаны в рабочем столе в одном скромном московском учреждении в каком-то там тихом и незаметном переулке. И вот в один прекрасный день Анюте была официально сообщена весть о том, что "голые стервы" безжалостно сожжены на газовой камфорке и хотя Анюта мало этому поверила, но не найдя на прежнем месте коробки из-под чехословацких полуботинок, где хранились эти "бабы без порток", несколько успокоилась и даже в ближайшую ночь позволила себе расслабиться и сделать ебольшую часть того, чего раньше она делать с мужем стеснялась в виду своего деревенско-патриархального воспитания. Проша же обрел наконец долгожданную уверенность в своих мужских возможностях морального и физиологического толка, ходил на свою работу окрыленный семейными победами и в обеденный перерыв, когда весь отдел уходил в ближайшую пельменную, доставал из своего стола увесистую коробку и с наслаждением возбуждал свое больное мужское воображение. А после обеда Прохор снова превращался в тихого и скромного служащего с добрым лицом и непрерывным двадцатилетним стажем. Так продолжалось до того памятного дня тясяча девятьсот какого-то там года.
В тот день Прохор, как обычно, явился на работу к восьми часам утра, но, подойдя к своему родному учреждению, увидел страшную картину того, как второй этаж этого небольшого серого здания, где помещалась его бухгалтерия, горит синим пламенем, на которое с открытыми ртами и убийственным хлоднокровием взирают все его сослуживцы - обычные советские люди, для которых хорош любой повод лишь бы не работать.
Может быть, и Прохор присоединился бы к этой толпе и открыв свой губастый рот также хлоднокровно взирал бы на рыжие языки пламени, вырывавшиеся из раскрытых окон, если бы не внезапная мысль о том, что его кровные, собранные с таким трудом и муками произведения западных бульварных салонов сейчас находятся в очаге огня и без всякого сомнения сгорят вместе со всей этой шарашкиной конторой и ее никому не нужной бухгалтерией. И как только эта мысль промелькнула в прошиных мозгах, он, под удивленные возгласы толпы, бросился в горящее учреждение и, поднявшись на второй этаж, в дыму и чаду нашел свой драгоценный стол и полуживой вытащил его на улицу и долго никого к ему не подпускал, выпучив глаза и обхватив стол руками так крепко, как не каждый мужчина обнимает горячо любимую женщину.